Познание и творчество. VI. «Научная фантастика» как мировоззрение

«Научная фантастика» — почти забытый род литературы. Ее корень в марсианах и селенитах Г. Уэллса и в роботах К. Чапека; ее расцвет — между двумя мировыми кризисами: концом второй всемирной войны и концом русской революции. В это мирное время фантастика занимала в литературе исключительное место: в первую очередь, конечно, место современной мифологии, но также и философии, даже своеобразной метафизики. Фантастика трактовала обо всём — в первую очередь, о человеке. В этом, кстати, первый признак философского творчества, первейший философский вопрос. «Что есть человек?», «Что такое я сам?» — с этого всегда и везде начиналась философия. Отвечала на этот вопрос и «научная фантастика», однако не путем рассуждения, не путем изучения человека, а путем воображаемого опыта, который ставился над человеком во множестве фантастических книг. «Что будет, если поставить человека в такие-то и такие-то воображаемые обстоятельства», спрашивал себя писатель. Нет нужды, что обстоятельства, которые с особенной охотой избирала фантастика, были, как и следовало ожидать, фантастические. Самое фантастическое освещение не мешало рассматривать человека — не того, однако, который есть, был, и будет, а того, которого видели и представляли писатели той поры. Когда братья Стругацкие не без иронии говорили о «мире гуманного воображения» и «мире страха перед будущим», они были правы относительно своей эпохи, но не представляли себе, что эти два мира, два понятия о человеке, скоро сольются в один… Вначале это разделение явственно и ярко; оно совпадает с политической границей между Востоком и Западом. Через некоторое время, когда революционная вера иссякнет и на Востоке, это разделение исчезнет. «Восточные» станут такими же, если не большими, пессимистами в отношении всего человеческого. «Научная фантастика», порождение гуманистической философии, произнесет гуманизму приговор.

На самом деле, философия, выраженная в фантастической литературе, совершила свое течение очень быстро. Конечно, в общих чертах она выражала старое гуманистическое воззрение, которое можно свести к крайнему оптимизму относительно человеческой природы. Как заметил один современный автор, «в своих границах гуманистическое мировоззрение совпадает с либеральным». Совершенно верно: либералы просто выражают гуманистическую мечту деловым (относительно!) и кратким образом: «Человеческая личность, предоставленная самой себе и освобожденная от всяких ограничений, в особенности идеального, духовного, нравственного характера, имеет все основания достичь процветания и полного совершенства. Общество, не желающее ничего знать о добре и зле, преследующее только материальные цели, всем своим могуществом обязанное науке, есть лучшее и окончательное общество из всех, бывших на земле. Могущество его бесконечно, а власть нерушима. Ему принадлежат небо и звезды».

Я, может быть, зря сказал о «деловом», т. е. серьезном и беспристрастном, изложении. Либеральная, гуманистическая мечта есть именно мечта, не случайно я закончил ее краткое выражение словами «небо и звёзды». Самый трезвый либерал есть законченный мечтатель, знать не желающий действительности, верный только своей мечте… Умственное содержание научной фантастики вполне выражало эту старую мечту, однако если западные мечтатели верили в личность, вполне освобожденную от запретов и ограничений, в конечном счете — от себя самой, то на Востоке, где революция убила христианство, но сохранила его ценности (хотя бы отчасти), верили в личность, не лишенную святынь и убеждений, но эти святыни и убеждения, конечно, приемлющую от Науки. Это было тем проще, что революция давно прикрывала себя плащом научности, обманув еще Розанова, который воскликнул: «Наука и революция — одно!» Чувствовать себя марксистом и ученым, сторонником Маркса и сторонником мысли в России после 1917 было нетрудно… За этим исключением, западные и восточные мечтатели были вполне согласны. И те, и другие исходили из мысли о всемогущем человечестве — и выводили ему навстречу пришельцев из других мест и времен.

И что же произошло? Фантастика, исходя из мысли о всемогущем человечестве, очень быстро, на протяжении каких-то двадцати с небольшим лет, пришла к мысли о том, что это всемогущество человеку не нужно. Призрак «и будете яко бози» развеялся очень быстро. Писатели, которые начинали с крайней бодрости в отношении человечества и его будущности, перешли затем к крайней мрачности. Если вначале они утверждали, будто нет ничего выше человека, то очень скоро заговорили о воинственных или мирных пришельцах, которые человека во всём превосходят и должны явиться на землю, чтобы возвысить его до себя или покончить с ним вовсе. Фантастическая литература Востока (как и выше, имею в виду «политический» Восток) долгое время сохраняла бо́льшую безмятежность и искала себе событий и героев исключительно на земле, то есть думала собственно о человеке, а не о том, как его улучшить или с ним покончить. Одним словом, она верила в человека, то есть сохраняла нетронутой меньшую, но необходимую часть веры в Бога. Эта вера позволяла ей рассуждать не о том, как и когда погибнет человечество, а о том, как и когда оно преодолеет свои страсти. (Что было, конечно, бессознательно христианской постановкой вопроса. Братья Стругацкие в «Хищных вещах века» даже прямо цитируют старца Зосиму, слова его о «ненужных потребностях».) Впрочем, вместо «Востока» лучше прямо говорить о России. Уже у Ст. Лема не было присущих бр. Стругацким (в своем роде, конечно) христианских корней. Христианство было для него только почвой, от которой следует оттолкнуться. Никаких мечтаний о преобразовании человека и человечества, никаких особенных надежд на будущие перемены к лучшему у Лема найти нельзя. Одно время он верил в науку, в справедливое, удобное, практическое общественное устройство; вскоре, однако, он понял, что наука сильна, но безнравственна; что практическое общественное устройство не только может, но и должно оказаться бесчеловечным общественным устройством; что техническое всемогущество ни к чему слабому, страстному, ошибающемуся животному — человеку.

Я думаю, что и Лем, и Стругацкие как-то странно, боком, по касательной прошли близко от христианского представления о человеке и человеческой истории. Развитие как преодоление страстей (включая в это понятие страсти общественные, больше всего доступные для марксистского ума) — идея сугубо христианская. Первородный грех — как иное название для того загадочного отклонения, которое из любой построяемой человечеством башни делает развалины; отводит любое движение от его цели; нарушает единство намерений и достижений — смутил Лема, только ему было ненавистно это название. Лем даже сознательнее русских мечтателей, потому что образованнее и злее, чем они. Лем, например, твердо знает, что главное зло в человеческой истории — это религия; что единственное добро — это наука; и не устает (не уставал, вернее) высмеивать Церковь (да и философию) в своих ранних книгах. Внимательный читатель легко заметит у Лема это беспрестанное подтрунивание над верой и мыслью. Стругацкие, конечно, тоже слышали, как вредна и как опасна Церковь, ведь написали же они карикатурную, с точки зрения истории и просто здравого смысла, повесть «Трудно быть богом» (кстати, заглавная буква в последнем слове этого названия неуместна. Речь здесь, скорее, идет о герое, языческом божестве, могучем, умном, но — не всеблагом). В этой повести, действие которой происходит на далекой, но похожей на Землю планете, Церковь, в союзе с воровскими шайками и «толстопузыми лавочниками», устраивает в некотором государстве «фашистский переворот». Я назвал бы эту повесть «антиисторичным бредом», если бы она не была бойко написана и не читалась юным читателем, для которого и назначалась, с непреодолимым интересом. «Лавочники», «разбойники», Церковь — и «фашистский переворот»! Воистину, надо было принять на веру все хитросплетения «партийного курса», чтобы породить такой ералаш… Но в том-то и дело, что всё это — ералаш, детские игры, которым недостает серьезности мрачного отрицания, пропитавшего произведения Лема…

Как бы то ни было, в конце 60-х годов XX века туман вокруг русской революции и созданного ей общества стал рассеиваться. Разочарование в этом обществе и его возможностях разрушило много мировоззрений и надежд, в том числе те, которыми питалась фантастическая литература. В конце концов, утопическое мировоззрение (в том числе мировоззрение социализма) есть в первую очередь вера в благотворность известной общественной механики; в совокупность материальных приемов, следуя которым, можно построить идеальное общество — забыв о противоречивой, внутренно расколотой природе человека; больше того, выведя эту природу «за скобки». Надежды на «новое общество» не оправдались. Общество, построенное революцией, было ни новее, ни лучше предыдущих; оно обладало старыми, как мир, пороками без новых добродетелей. Там же, где добродетели всё-таки оказывались, они, как назло, происходили от старых (национальных и христианских) культурных корней и ничего нового в себе не имели… Страстное, ошибающееся, склонное одновременно к вере и сомнениям существо — человек — опять оказалось на свободе, а его будущее — без всяких обеспечений и ручательств. Этого фантастическая литература пережить не смогла; не умея и не желая благословить свободу, она прокляла человека — и перешла к описанию его будущих несчастий, чем, собственно, и исчерпывается содержание фантастики наших дней. Ничего «научного» в ней нет, потому что она больше не верит в науку. Она больше не мировоззрение, или выражение какого-либо мировоззрения, но только игра пессимистического и временами весьма извращенного воображения. Короткое время этой литературы прошло.

Views: 29