Долгая борьба науки против религии и философии окончилась успехом — быть может, временным. Поле современной культуры было расчищено от «сорняков», и на нем выросли ровные ряды новых насаждений. Со времени этой победы (считая от 1918 года) прошло уже без малого сто лет. Пора задуматься: удалось ли дело, о котором столько мечтали — создание новой культуры, имеющей исключительно научные основания? Как известно, происхождение прежней культуры слишком нечисто: она была религиозна и аристократична даже тогда, когда забывала о религии и глумилась над аристократией. Прежнюю культуру дали нам Церковь и дворянство; вклад «третьего сословия» в ней несоразмерно мал — несоразмерно численности и притязаниям этого сословия, я хочу сказать. Давно уже мечтали о времени, когда все эти предрассудки будут оставлены, и лицо человеческое будет определять не «непросвещенная» религия, не «устаревшая» этика, не беспокойная философия, а Чистое Знание. На место «Чистого Знания» притязала, разумеется, освобожденная от предрассудков наука. Мечты эти сбылись, и мы вправе поставить вопрос о культуре человека науки. Есть ли такая культура, сообщается ли она массам, как сообщалась им прежде культуры Церкви и аристократии; плодотворна ли она и долговечна?
Чтобы ответить на этот вопрос, нужно прежде спросить себя: что такое культура? Обычное ее понимание широко и неопределенно; под «культурой» понимают и распространение грамотности, и благоустройство дорог, и насаждение определенных политических форм и идеалов. Всё — культура. Однако обсуждать столь широкое понятие бесполезно; нужно сделать его более узким. Сделать это можно по-разному. Мое толкование «культуры» таково: культура есть вера в некоторые внешние, не зависящие от личных суждений ценности, на почве которых — именно потому, что они независимы от личных прихотей, минутных оценок — могут основываться личное развитие и творчество. Поскольку ценность есть источник запрета, можно назвать культуру и рядом плодотворных запретов. Культура в указанном смысле — не достижение последних дней, но нечто, присущее человеку с того времени, как он перестал быть животным. На этой почве не может быть «революций», но только постепенное развитие, которое выражает себя во всё более глубоком и тонком понимании наших ценностей.
Культуры в этом смысле больше не существует. Чтобы признать это, не нужно разделять моих взглядов. Достаточно только увидеть, что культурой в указанном смысле обладали все прежние общества, о которых нам известно; все прежние — но только не нынешнее. Это простое признание факта. Общество потеряло свои ценности и ограничения, а с ними и основу для творчества и развития личности. Как это случилось, и какое отношение к этой потере имеет наука? Казалось бы, никакого.
Все препятствия на пути личного самоусовершенствования устранены: религиозные догмы, сословные перегородки, власть традиции — всё уничтожено или обессилено. Личность освобождена буквально от всего, что ограничивало ее прежде. Тут-то она и должна процвести и дать новую, небывалую еще свободную культуру (два понятия, которые русские свободолюбцы всегда связывали). Однако вместо ожидаемого цветения мы наблюдаем гниение, нисколько не умеряемое влиянием победившей, господствующей теперь науки. «Гниение» это, я думаю, вполне объективно и заметно всякому непредвзятому наблюдателю. Отчего же наука не исполнила своего обещания, и, поборов религию, не дала массам нового Закона, новых Ценностей и новых Границ?
Ответ на этот вопрос долог.
Может быть, науке вообще не свойственно и никогда не было свойственно это желание — дать новый закон? Может быть, воля к власти ей чужда? Может быть, она отмахивалась от религии только постольку, поскольку религия мешала ее изысканиям? Никоим образом. Наука соперничает с религией с тех пор, как стала самостоятельной силой, и в ее кузнице выковано уже несколько универсальных мировоззрений, теоретических и практических. Прежде социализм, а теперь — социально окрашенный либерализм вышли именно из этой кузницы. Социализм не только разрушал храмы и учил поклоняться земному богу. У него было собственное догматическое учение о Всемогущей Творческой Материи, которое он беззастенчиво выдавал за плод философской мысли. Если социализм подавлял свободу научного исследования, то не потому, что расходился с представителями науки в философских вопросах. Либеральное учение, на словах столь терпимое, также вооружено «единственно верным» материалистическим мировоззрением, противоречия которому оно не терпит. (Кстати надо заметить, что корни материализма — сугубо психологические, и лежат в попытке отстоять своеобразно понятую свободу воли. Забавно, что с неумолимой последовательностью эта защита свободы воли приводит материалистов к железному детерминизму — учению о полностью предопределенной механической вселенной, по одной из пылинок в которой прыгает механическая блоха-человек.) Воля к власти, как видим, свойственна представителям науки; и в известные времена известные учения даже пытались навязывать народам якобы «научные» мировоззрения. Однако для этого требовалось государственное принуждение; как только Россия вышла из-под власти единого обязательного для всех мировоззрения, так прежнее «научное мировоззрение» разлетелось в прах, уступив разнообразным суевериям. Сколько ни сокрушаются сегодняшние русские ученые, это естественное и неизбежное последствие насильственного насаждения материализма — немедленный отход к первобытным суевериям, раз высшие формы духовной жизни разрушены.
Тут одна из главных особенностей современной науки — или того, что в наше время принято этим словом называть. Материализм в ней является первым и обязательным догматом; не признать его — значит не признать науки в целом. Собственно, «материализм» не вполне верное слово; правильнее было бы говорить о монизме, желании вывести всё наблюдаемое мироздание из одного источника через цепь неизбежно следующих друг из друга событий. Почему «материя», а не Бог? Это определяется рядом психологических особенностей ранней науки, которая, отстаивая личную свободу, отбросила идею свободного Божества ради веры в строго детерминированную механическую вселенную (в которой, повторю, сам ученый — не более чем колесико, «органный штифтик», как выражался Достоевский). Кроме того, сама по себе склонность к созданию механических, т. е. упрощенных моделей — не порок, но метод науки. Нет обобщения без упрощения. Что мы не можем себе представить просто, то мы не можем представить вообще. Механическая вселенная была вначале всего лишь удобной моделью — которую, конечно, не без пафоса противопоставляли христианскому учению о свободном Боге, — но всё же именно моделью, а не догматом веры. Однако живая и критическая составляющая науки всё больше выветривалась, а когда религия и философия были устранены с поля боя — почти исчезла. Ученый привык сомневаться в догматах, в умственных привычках, одним словом, в том, что идет не от разума. Некогда было сказано: «всё действительное разумно»; ученый поверил в то, что «всё разумное истинно». Он религиозно уверовал в материализм и противится всякому покушению на догмат…
Если культура есть приятие независимых от нас ценностей, то материализм для нее губителен. Для того, кто религиозно верит в «причинность», культурные ценности превращаются, как я не раз говорил, в набор любопытных иллюзий, предопределенных игрой общественных сил (марксизм) или половых гормонов (учение Фрейда). Сама личность человеческая становится подлежащей холодному изучению иллюзией, что же говорить о ее святынях. Ученый не может принадлежать никакой культуре, если он строг и последователен. В самом лучшем случае, у него может быть с детства воспитанное уважение к существующим культурным формам; или, может быть, невинная любовь к рифмованным строчкам (не говорю «к поэзии», т. к. любить поэзию значит признавать ее содержание; в том же, что содержание поэзии либо ненаучно, либо противонаучно, сомневаться не приходится). Наука не терпит соперниц, она исключительна и требовательна, и меньше, чем на всём человеке и всех помыслах его, не успокаивается. Если в прежнем обществе личность ученого складывалась под влиянием разных сил, среди которых «вера в причинность» не была господствующей, то ученый наших дней вырастает под сенью одной только этой веры. Не успев стать цельной и выработанной личностью — над чем трудились богатые и разнообразные культурные влияния прошлого, — он делается специалистом: образно говоря, засыхает, не успев созреть…
При таких обстоятельствах, о благотворном влиянии науки на общество не приходится говорить. Специалист просто не знает, что сказать этому обществу, когда речь заходит о ценностях. Один изобретает новые Десять заповедей, повторяя на разные лады: «Хранить культуру… Охранять культуру… Сохранять культуру… Протирать ее мокрой тряпочкой по воскресеньям…» Другой выражает твердую веру в то, что скоро, совсем скоро законы физики дадут всем народам основания для новой нравственности. Они говорят о том, чего не знают, хуже того: о чем они никогда не думали. Когда наука хочет быть универсальным мировоззрением, она сталкивается с непреодолимыми трудностями. Наука — специальность, плод на конце ветки, но ветка и само дерево и больше, и первоначальнее ее. Духовная жизнь и ве́дение были раньше специализированной науки, и будут даже тогда, когда наука исчезнет или неузнаваемо изменится. Чтобы быть универсальным мировоззрением, нужно в первую очередь судить о самом глубоком и в то же время самом повседневном, о первом и о последнем: о смысле жизни, всех ее происшествий и смерти. С размышлений над этим начинаются религия и философия; именно поэтому они вечно будут нужны человечеству… Наука не занимается такими вопросами, и не занимается ими по ряду причин. Во-первых, потому что ее излюбленным приемам исследования здесь нет места; во-вторых, потому что считает и человека, и его жизнь проявлениями Случайного, а не Закономерного, закономерное же истинный предмет ее страсти; и, наконец, у нее просто нет времени на пустую, как она думает, игру ума. В тот темный, таинственный и страшный лес, где растут Вечные Вопросы, ученый забегает случайно, изредка и ненадолго, и всегда торопится выйти из него на свет.
Дать обществу новые ценности — то же самое, что дать ему новые запреты. В этом отношении наука также неплодотворна. О каких запретах в отношении случайного существования может идти речь? Случайное руководится случайным; единственное, к чему можно стремиться — к предельно безболезненному, удобному образу случайного существования. Комфорт становится последней ценностью общества, руководимого людьми научного образа мыслей. Однако ни жить, ни умирать ради комфорта никто не захочет, и на пути всё большего смягчения трудностей жизни общество незаметно разрушается, теряя всякую прочность…
Вместо ожидаемого цветения мы наблюдаем гниение. Массы не получили нового Закона; наука не создала новой культуры. Часть восстала против целого и воссела на престоле, но не потеряла при этом своей ограниченности. Самое нестерпимое в науке наших дней — ее философские, метафизические, религиозные (поклонение Ничто — всё равно поклонение) притязания. Сидящий на троне обязан царствовать; вот наука и пытается царствовать, то есть судить обо всём, беспрестанно выходя за пределы естественной для нее области, области опытного знания. Ждать ли перемен к лучшему? Ждать, если — сверх ожидания — специалист сменится человеком культуры; если воспитание личности будет снова в руках широкого, а не узкого; если общество будет воспитывать прежде человека, а потом специалиста. С миром беспрестанных технических побед в этом случае придется расстаться. «Общество профессионалов» (т. е. общество ущербных, но в техническом отношении чрезвычайно плодовитых личностей) окончится, а с ним и фейерверк поражающих воображение жизненных удобств.
Будет ли это — не знаю.
Views: 30