Вотъ что случилось не такъ давно. Одинъ начинающій беллетристъ напечаталъ разсказъ о негрѣ, живущемъ въ Парижѣ и играющемъ на джазъ-бандѣ. Нѣкій критикъ, рецензируя книжку журнала, въ которой былъ помѣщенъ разсказъ, отозвался о произведеніи молодого автора очень кратко: разсказъ никакой, экзотика.
Авторъ обидѣлся. На что тутъ, въ сущности, было обижаться, — неизвѣстно. Вѣдь «никакой» вовсе еще не значитъ «плохой» или «бездарный». Это значитъ, что разсказъ не произвелъ на критика сильнаго впечатлѣнія ни въ хорошую, ни въ дурную сторону, ибо просто не задѣлъ, не заинтересовалъ: вотъ и все. Критикъ тутъ же и намекнулъ, почему именно расказъ для него оказался ненужнымъ, незанимательнымъ, «никакимъ»: потому, что онъ есть «экзотика».
Однако же авторъ, какъ сказано, былъ обиженъ. И обидѣвшись обратился «къ суду общественнаго мнѣнія». Иными словами — напечаталъ въ газетѣ «открытое письмо» такому-то критику. Письма этого у меня сейчасъ нѣтъ, но, помнится, суть его сводилась къ тому, что критикъ злобно несправедливъ, молодые писатели оторваны отъ родины, отъ русскаго быта, отъ русской природы, это ихъ несчастье, въ которомъ они неповинны, и что разъ они вынуждены описывать не-русскую жизнь, то за это нельзя ихъ обвинять въ экзотикѣ.
Повторяю, быть можетъ самое письмо было и не совсѣмъ таково, какъ я его излагаю. Но дѣло не въ письмѣ, а въ томъ сочувственномъ отголоскѣ, который оно встрѣтило въ нѣкоторыхъ кругахъ, среди литераторовъ и публики. Въ этомъ отголоскѣ вопросъ сталъ именно такъ, какъ я его излагаю. Очень многіе, растроганные будто бы совершающейся передъ ними трагедіей писателя-эмигранта, приняли сторону молодого беллетриста, и по сей день приходится еще слышать укоры по адресу жестокаго критика. Ясное дѣло, въ хоръ замѣшались и голоса ликвидаторовъ эмиграціи. Зазвучала такая мелодія: «вотъ вы видите, отъ вашей непримиримости гибнутъ вь расцвѣтѣ чудные ростки, литературная молодежь задыхается, дайте ей атмосферы, не пора ли прорубать окно въ СССР?»
Эту мелодію я оставляю въ сторонѣ: пусть ее насвистываютъ тѣ, кому полагается. Она ведется по политическимъ, а не по литературнымъ нотамъ. Я же скажу о чисто-литературной сторонѣ дѣла, ибо здѣсь происходитъ очень явное и очень, въ сущности, элементарное недоразумѣніе именно теоретико-литературнаго порядка. Главное — мнѣ кажется, что и на этотъ разъ, какъ очень часто бываетъ, добрая половина спора отпала бы, если бы спорящія стороны попытались выяснить смыслъ того слова, вокругъ котораго сыръ-боръ загорѣлся. Въ данномъ случаѣ это слово — «экзотика», и для меня совершенно очевидно, что критикъ употребившій его, очень хорошо зналъ его значеніе. А вотъ насчетъ обидчиваго беллетриста есть у меня сомнѣніе: дѣйствительно ли онъ не понялъ, въ чемъ его упрекаетъ критикъ, — или только притворился, будто не понялъ? Во всякомъ случаѣ только непониманіе этого слова (нечаянно или умышленно) — дало ему возможность перенести свою тяжбу съ критикомъ въ желательную плоскость, поставить вопросъ въ «общеэмигрантскомъ масштабѣ» и привлечь сочувствіе къ своей особѣ.
Дѣло же въ томъ, что всякій писатель, разумѣется, воленъ въ выборѣ странъ и національностей, въ которыхъ и среди которыхъ происходятъ событія, излагаемыя въ его произведеніи. Никому еще не приходило упрекать въ «экзотикѣ» Пушкина за то, что «Каменный Гость» разыгрывается въ Испаніи, «Цыгане» въ Бессарабіи, а Лермонтова не корятъ за то, что «Демонъ» летаетъ «надъ вершинами Кавказа», а не надъ Воробьевыми горами. Главнымъ образомъ и англичане не упрекаютъ Шекспира въ томъ, что Гамлетъ — не англійскій, а датскій принцъ. Больше того: страны, въ которыхъ поэтъ помѣщаетъ своихъ героевъ, могутъ быть полу-фантастическими или фантастическими вовсе, — и это не влечетъ обвиненій автора въ экзотизмѣ: тому же Шекспиру никто не ставилъ въ вину, что иныя изъ его пьесъ происходятъ въ никогда не существовавшей англо-Элладѣ (какъ «Сонъ въ лѣтнюю ночь») или въ англо-Италіи (какъ «Два Веронца»). Наконецъ, перемѣщеніе во времени порой столь же отдаляетъ насъ отъ событій драмы или романа, какъ перемѣщеніе въ пространствѣ, — однако жъ, авторовъ историческихъ пьесъ или романовъ мы экзотикой не коримъ.
Экзотика начинается тамъ, гдѣ, перенеся дѣйствіе въ страну, или хотя бы въ среду, намъ болѣе или менѣе чуждую, авторъ дѣлаетъ внутреннимъ центрамъ произведенія не его общечеловѣческій, художественный или философскій смыслъ, а именно описаніе этой самой чуждой страны или среды. Иначе сказать — тамъ, гдѣ въ произведеніи, якобы художественномъ, художественный интересъ подмѣняется географическимъ или этнологическимъ, иногда даже только соціальнымъ. Поэтому для того, чтобы произведеніе стало экзотично, иногда нѣтъ даже надобности переносить его въ «экзотическую страну». Года три тому назадъ одинъ изъ «Серапіоновыхъ братьевъ», В. Каверинъ, напечаталъ «Конецъ хазы». Дѣйствіе происходитъ въ самомъ современномъ совѣтскомъ Петербургѣ, но разсказъ — типично экзотическій, ибо его единственная цѣль — подъ видомъ беллетристики описать невѣдомый читателю бытъ современнаго дна: налетчиковъ, проститутокъ, чекистовъ.
Экзотика есть лишь частный случай описательства, не болѣе того. Слѣдовательно, если въ разсказѣ нашего неопытнаго автора весь интересъ и все значеніе сосредоточены только на описаніи джазбандныхъ нравовъ, — правъ критикъ, называя разсказъ экзотическимъ и «никакимъ»: потому «никакимъ», что, само собой разумѣется, художественный критикъ въ такомъ разсказѣ ничего для себя любопытнаго почерпнуть не можетъ: его интересъ — не спеціально этнологическій и не узко-бытовой. Опять-же это не потому, что критикъ — русскій, а дѣйствіе разсказа происходитъ въ Парижѣ. Если критикъ правъ, не находя въ разсказѣ ничего, кромѣ экзотическаго описательства, то и французскій критикъ не нашелъ бы тамъ ничего, кромѣ этого; и критикъ-негръ (если бы таковые существовали) долженъ бы найти если не «экзотику», то вообще напрасное описательство. Такимъ образомъ, нашъ беллетристъ, нечаянно или сознательно, оправдывался не въ томъ, въ чемъ его винилъ критикъ. Его разсказъ обвинили въ отсутствіи художественнаго смысла, а не въ томъ, что сюжетъ взять изъ чуждаго быта. Ему слѣдовало доказывать, что разсказъ имѣетъ болѣе глубокое значеніе, чѣмъ простое описательство, — а вовсе не оправдывать свой не-русскій сюжетъ, который въ оправданіи не нуждается. Можетъ быть, ему это и удалось бы доказать (я въ оцѣнку разсказа по существу не вхожу), — но ясно, что въ этомъ случаѣ онъ не имѣлъ бы основаній взывать къ гражданскому состраданію читателей: это былъ бы уже простой споръ обиженнаго писателя съ критикомъ, которому не нравится его разсказъ. Общественнаго интереса эта тяжба уже не имѣла бы, о ней бы столько не говорили.
***
Тутъ можно бы и поставить точку. Но, какъ я уже сказалъ, выясненіемъ слова «экзотика» дѣло рѣшается только наполовину. Тутъ снова былъ поднять вопросъ, возможна ли молодая русская литература на иноземной почвѣ. При нѣкоторой литературной освѣдомленности, оказывается, что споръ нашего беллетриста съ критикомъ, въ сущности, къ этому общему вопросу не имѣетъ никакого отношенія. Но все же, хоть и по недоразумѣнію, созданному выступленіемъ беллетриста, — вопросъ снова всплылъ. И на немъ стоитъ, пожалуй, еще разъ остановиться, хотя, признаюсь, для меня лично тутъ почти даже нѣтъ «вопроса».
Національность литературы опредѣляется ея языкомъ и духомъ, а не бытомъ, въ ней отраженнымъ. Самъ по себѣ бытъ въ литературѣ имѣетъ цѣнности для этнологическихъ и соціологическихъ наблюденій, по существу не имѣющихъ никакого отношенія къ задачамъ художественнаго творчества. Онъ играетъ вполнѣ вспомогательную второстепенную роль, ни духа, ни смысла литературнаго произведенія не опредѣляющую. Можно быть глубоко русскимъ писателемъ, оперируя съ сюжетами, взятыми изъ любого быта, изъ любой среды, протекающими среди любой природы. «Маленькія трагедіи» Пушкина — величайшее воплощеніе русскаго генія, а какъ нарочно, ни въ одной изъ нихъ дѣйствіе не происходитъ въ Россіи. Онѣ сюжетно настолько отдѣлены отъ Россіи, что одну изъ нихъ Пушкину даже удалось было представить близорукимъ людямъ, какъ переводъ. Другая — дѣйствительно заимствована у англичанина, но глубоко русифицирована по духу. Конечно, онѣ велики не благодаря тому что въ нихъ не русскій сюжетъ, а просто безотносительно къ сюжету. Обратно: «Параша-сибирячка», хоть и взята изъ русскаго быта, осталась все-же произведеніемъ французскимъ, ибо французомъ остался Ксавье де-Мэстръ, какъ не сталъ украинцемъ Байронъ, написавъ «Мазепу». Подобныхъ примѣровъ исторія литературы знаетъ много. Требовать отъ русскаго писателя, чтобы онъ «показывалъ намъ» Россію, можно только при условіи безсознательной, или сознательной, но невѣжественной подмѣны интереса литературнаго — другимъ, къ художеству не имѣющимъ никакого касательства, психологически понятнымъ, но съ точки зрѣнія искусства не имѣющимъ никакого себѣ оправданія. Поэтому ни одному литературно мыслящему человѣку никогда не прійдетъ въ голову попрекать молодого писателя-эмигранта нерусской обстановкой его произведеній.
Сохранить языкъ и культуру: вотъ все, что требуется отъ русскаго писателя на чужбинѣ, все равно — отъ стараго или отъ молодого. И снова — исторія знаетъ великіе примѣры такой національной устойчивости. Достаточно назвать «эмигранта» Данте, эмигранта Мицкевича, писателей французской эмиграціи, и въ особенности (вотъ примѣръ, въ высшей степени поучительный, именно для нашей литературной молодежи) — Сигизмунда Красинскаго, который совсѣмъ юношею навсегда покинулъ Польшу, умеръ вдали отъ нея, въ Парижѣ, гдѣ и родился и провелъ раннее дѣтство и, однако, сумѣлъ стать однимъ изъ ея величайшихъ и глубоко національныхъ писателей. (Сюжеты его, кстати сказать, въ большинствѣ взяты не изъ польской жизни).
Наконецъ, я хочу обратить вниманіе еще вотъ на что: если сейчасъ даже литературы западныя такъ отчетливо проявляютъ признаки русскаго литературнаго вліянія (вліяніе Толстого, Достоевскаго, Чехова), то для русской литературной молодежи не сохранить, растерять свое, «русское», было бы стыдно. Но если бы это, къ несчастью, случилось, — тутъ вина падетъ, прежде всего, на нее самое, а не на «обстоятельства». Это будетъ означать просто, что среди нея не оказалось ни людей сильнаго духа, ни большого таланта, — а это уже не имѣетъ отношенія къ вопросу объ условіяхъ объективной возможности существованія молодой эмигрантской литературы. Но такихъ, слабыхъ талантомъ и духомъ, не спасетъ и «русская почва». Лѣтъ пять тому назадъ на нее переселились два молодыхъ эмигрантскихъ беллетриста: Глѣбъ Алексѣевъ и Дроздовъ. И что же? Много ли пользы принесло имъ переселеніе? Даже среди сов. литературы не заняли они хоть сколько-нибудь замѣтнаго мѣста. Два жалкихъ парижскихъ стихотворца перебрались въ СССР съ годъ тому назадъ — и словно въ воду канули: обрѣли тамъ то самое небытіе, котораго были достойны.
Признаю, что, конечно, большія, даже огромныя трудности для молодого писателя таятся въ неизбѣжности посреди чужой культуры — сохранить свою. Тутъ онъ встрѣчаетъ много явныхъ и тайныхъ соблазновъ, много силъ, почти незамѣтно, но постоянно стремящихся отклонить его съ вѣрнаго пути. Но — великое счастье быть русскимъ писателемъ не дается и не должно даваться легко и даромъ. Это счастье трагическое. Сознаю также, что мной названные примѣры, какъ Данте или Красинскій, очень высоки, что слѣдовать имъ — охъ, какъ тяжко, для многихъ и совсѣмъ непосильно. Однако-жъ художникъ вообще, ни въ искусствѣ своемъ, ни въ чемъ другомъ, не долженъ и не можетъ равняться по малому, легкому и доступному. Путь художника вообще нестерпимо труденъ, ищущимъ легкости на немъ нѣтъ мѣста. «Искусство трудно» — во всѣхъ смыслахь. Оно даже сплошь состоитъ изъ трудностей. Потому-то ему и не обучаютъ въ дѣтскихъ садахъ. Потому-то ничего и не вышло изъ россійскихъ пролеткультовъ.
Владиславъ Ходасевичъ.
Возрожденіе, № 688, 21 апрѣля 1927.
Views: 24