Одно из верований, которому научила нас Европа — вера в «Историю» как силу всеобщего улучшения. И сейчас, проповедуя «отказ от Европы», у нас не перестают говорить о том, что Россия, де, «стоит на правильной стороне истории». Истории по-прежнему приписывается нравственность; в происходящих со временем изменениях по-прежнему видят непременно «улучшения».
Поговорим об историзме и истории.
I. Историзм истинный и ложный
Есть два историзма. Один — религиозный, нравственный, занятый своего рода теодицеей, но примененной к историческому развитию. Другой — более деловой и спокойный; он может быть определен как рассмотрение событий в их последовательности и взаимосвязи при полном понимании того, что «завтрашний» не означает «лучший», что «современность» не то же, что «высшая ступень развития».
«Историзм» порочен, когда верует в тождество лжи и вчерашнего дня, истины и современности. Однако известная доля «историзма» необходима и освобождающа. Мы должны помнить, что история не заканчивается на нынешнем дне, что всякое «сегодня» есть уже, в известном смысле, чье-то прошлое, осужденное, пойманное на лжи, отвергнутое. Ход времени не останавливается даже ради очередных «последних истин». Это понимание дает силу отвергнуть самые смелые притязания современности. Историзм разоблачает миф о «золотом веке», идеальном прошлом, только затем, чтобы утвердить на его месте миф об идеальном настоящем или в крайнем случае будущем. Истины нет в его распоряжении — только новая односторонность.
Подлинный историзм предполагает существование «завтра». История для него не заканчивается на настоящем. Настоящий, неложный историзм предполагает скепсис по отношению к настоящему, а не обожествление его. Тот историзм обожествляет настоящее, для которого «история» есть Бог, «все суды Которого праведны». Настоящая, не придуманная историзмом «современность» есть не что иное, как длящееся прошлое. В ее основе — сияющее, вечно живое «вчера». Уничтожение прошлого — одно из самых гнусных преступлений, потому что оно подкапывается под настоящее и лишает воплощения будущее.
Ново-европейское мышление, последовательно историчное и относительное по отношению к внешним явлениям, не признаёт собственной историчности, обусловленности местными и временными условиями. «Исторично и обусловленно, местно и временно только чужое; наша истина стоит вовеки». Его воспитанное Библией мышление статично. Неслучайно одна книга обещала не так давно «конец истории». Торжество «истины» окончательно, у истории ничего не осталось в запасе, начинается «тысячелетнее царство»…
Историзм — зло, когда он подменяет Бога «историей», «прогрессом», придает историческим событиям моральный смысл. Однако видеть вещи с точки зрения истории, не рассматривать их с удивлением дикаря, для которого цепь событий началась только вчера — необходимо. Историчность есть связанность с почвой. Западно-европейское мировоззрение, пересаженное на русскую почву, оказывается внеисторично. Определенная фаза в развитии западных мнений усваивается здесь в качестве «вечной истины», исключенной из всякого развития — примерно так же, как когда-то усваивалось европейскими народами Евангелие. Входя в круг западных идей, русский человек думает, что это именно «круг», некое замкнутое единство, хотя в действительности это течение, поток умственных стремлений, исходящих из некоторой невидимой ему точки и стремящихся к столь же невидимой…
Существование этой второй невидимой точки и отрицается русским умом. Западу, как я давно говорил, присваиваются атрибуты неизменного божества, «в котором нет и тени перемены». На самом деле этот «неизменный Запад» более чем подвижен.
Наше понимание истории и своего в ней места — две непосредственно связанные вещи. Для того, кто разделяет «линейное» представление об истории, исходящей из (допустим) первобытного коммунизма и имеющей окончиться коммунизмом будущего, мы сейчас находимся на крутом склоне горы — под нами же, далеко внизу, видны через облака беды и заблуждения прошлых поколений. Так смотрели на вещи, скажем, до сих пор у нас чтимые братья Стругацкие. Таков общий марксистам и либералам взгляд на историю. Но если история не представляет собой прямой линии между «худшим» и «лучшим»? Что если «прошлое» и «зло» — не взаимозаменяемые понятия? Что если история не нравственна? А она не нравственна.
«Историзм» — вера в сплошную осмысленность истории. Не буду полностью отрицать присутствия смысла в истории. Однако немалую, если не важнейшую, роль в ней играет случайность. XIX век посвятил немало усилий созданию великих систем, объясняющих, что все, что «стало быть» — осмысленно и неслучайно, больше того — что наличный мир есть неизбежное и единственно возможное следствие своего прошлого. Библия выводила последовательный план мироздания от Бытия до Апокалипсиса; повторить этот подвиг взялась и «наука». Сама наука, однако же, была определенного рода исторической случайностью, т. к. возникла в ходе развития только одной цивилизации из всех нам известных…
II. Позитивист и история
Наши прадеды были в умственном отношении осторожнее правнуков. Позитивизм и ограничивал разум, и давал ему свободу от «убеждений», «идей», верований любого вида. Позитивист или разграничивал область наблюдений и область умственных построений, или такими построениями не занимался, считая их излишними. «Нам нужны только факты».
Позитивисту претит внесение общих идей в историю, «конструирование истории», и он прав. Но принимаясь за исследование, он обнаруживает в истории стремление к прогрессу. Которое тоже, в свою очередь, есть «общая идея», существующая только в уме мыслителя. Эта идея распространяется одновременно со вспышкой «отложенного прогресса» — технического развития, которое давно бы уже совершилось, если бы не гибель Древнего мира, не тысячелетний идеал благочестивого недумания и неделания, воплощенный средневековьем… Происхождение этой идеи местное и случайное. Частное здесь принимается за общее, западно-европейское, свойственное определенной эпохе — за всеобщее.
Метафизики, говорил один позитивист, [1] суть неудавшиеся поэты. Допустим. Но есть вещи, которые поддаются только поэтическому обобщению. Кроме того, метафизика не обязательно есть учение о потустороннем, как думают некоторые позитивисты. Метафизика в первую очередь объясняет, упорядочивает мир явлений на основе правил, имеющих вненаучное, но также опытное происхождение. Метафизик не бредит и не фантазирует, но обобщает духовный опыт. Беда метафизика не в том, что он обобщает невидимое для науки, но в том, что он подкрепляет свои обобщения произвольными теориями. Хорошим психологам так же свойственно подкреплять свои практические успехи более или менее фантастическими теориями. При этом сходство психологов и метафизиков не просто поверхностное: те и другие изучают свой предмет, как целое, т. е. подходят к нему ненаучно. То правда, что все метафизические системы отражают внутренние миры своих создателей. Они многообразны и прихотливы. Потому метафизика и потеряла кредит. Это не значит, однако, что поиски «тонких закономерностей» жизни, ускользающих от научного знания, теперь невозможен.
III. Истолкование истории
Истолкование смысла истории — дело не новое. Уже автор книги пророка Даниила толкует историю, пусть и «ненаучно». Настоящий расцвет это занятие пережило в «эпоху разума», в XVIII столетии. Началось время теодицей (оправданий Божества) и «историодицей». Философии истории представляли все беды исторического развития средствами для достижения цели: конечного, высшего состояния человечества. Что человечеству с собой делать в этом высшем состоянии — трудно представить… То, что я называю «историзмом» — не исключительно гегельянского происхождения. «В будущем истина», «прошедшее есть ложь» — это положения любой философии прогресса. Историзм есть в первую очередь вера в прогресс. Все философии истории видят в ней смысл исключительно с точки зрения, как говорит Кареев, «имѣющихъ придти послѣдними… грядущихъ поколѣній, которыя будутъ близко отъ достиженія цѣли исторіи». Исключения из правила — философия Леонтьева или Данилевского (цель истории — самобытная личность внутри самобытной цивилизации, одной из множества возможных).
IV. Акция и реакция
Гегельянство все случайное делает «необходимым»; пора многое якобы «необходимое» признать случайным. Иллюзия «необходимости» — естественный, простительный обман зрения, так нам кажется, будто корабль тонет, в то время как он уходит за горизонт. «Чем должно было это кончиться? — спрашивает историк Маколей о борьбе парламента и Карла I. — Для нас, видевших результат, вопрос представляет мало затруднений». В том и ошибка, что мы видели только один из возможных результатов, в достаточной степени случайный. Другие возможные исходы остались нам неизвестны. Отсюда и вера в историю как прочерченный по линейке отрезок. На самом деле, история не прямая линия от дикости к «коммунизму», но ряд сменяющих друг друга миров, между которыми свободно переходят идеи и изредка и менее легко — материальные ценности. Так, история и правда школа, воспитательное учреждение, но следующий класс ее не обязательно высший. Сколько угодно таких учеников, которые выйдя из очередного класса, попадают в низший.
Как я уже выше говорил, всякое наблюдаемое нами явление двуедино, слагается из «натиска и отпора», говоря языком Пушкина, т. е. из столкновения по меньшей мере двух невидимых, трудно определимых сил. Здравый смысл и речевая привычка заставляют нас видеть в этих явлениях твердые, упругие простые тела, которые можно, например, заимствовать или которых действие можно подавлять. В действительности такие будто бы простые понятия как «демократия», «самодержавие», «терпимость» — надо рассматривать как узловые точки, вокруг которых вращаются вихри некоторых сложных влияний. Настоящая культурная история должна быть не рассказом о развитии таких «простых тел», а скорее, исследованием взаимодействий и столкновений, создавших зримые глазу явления. Даже так нужно сказать: история не есть история «явлений», но история взаимодействий скрытых от непосредственного наблюдения сил. Зримые образы этих взаимодействий мы называем явлениями. Это идеализм применительно к истории. Идеализм ведь, как говорилось выше, есть учение о том, что значительная часть мира ускользает от непосредственного наблюдения, и мы можем судить о ней только по косвенным признакам. Его противоположность, материализм, есть, грубо говоря, учение о том, что мироздание можно схематически изобразить на бумаге. [2]
Итак, исторические явления — не упругие «простые тела», но столкновения взаимоборствующих влияний. То же относится не только к «демократии» или «самодержавию», но и к целым нациям. Нация живет и развивается противоборством взаимоисключающих влияний, по меньшей мере — противоположностей. Исчезают противоположности или слабеет одна из них — увядает и нация. Акция и реакция действуют как распределенно во времени, так и одновременно. Одновременные — создают то, что мы называем историческими явлениями, целыми народами. У каждого исторического народа своя совокупность создающих его противоборствующих влияний. У англичан, условно говоря, это «прерогатива» и личность; у французов — аристократия и нация; у русских — «мы» и «они», противоборство отечественного и иностранного (или нечестивого, или соблазнительного, или то и другое вместе). Романовы сняли Россию с мели, устранив из ее самосознания ненужное противопоставление Руси — Европе, однако перенесли ту же борьбу внутрь высокоразвитой личности и просвещенного класса. Борьба эта закончилась в 1918 г. отторжением Европы, гибелью достигнутого синтеза, исчезновением русско-европейского типа. Новый порядок восстановил старое русское понимание себя и мира, основался на противопоставлении «нашего» и «басурманского» (под новым названием «буржуазного»). Сегодня мы видим попытку восстановить это самоощущение. Теперь знаменем делается половая нормальность. Впрочем, о справедливости тоже говорят немало.
Судить о том, какое именно ведущее противоречие сформировало нацию, можно только впоследствии. Господствующее противоречие нации есть то, которое под конец, если нация до этого доживет, разорвет ее на части или по меньшей мере нарушит ее внутреннее равновесие. У каждого человека есть свое «ведущее противоречие»… В христианском мире этим противоречием была нередко воля личности, сплетенная с враждебной ей подавляющей волей «нравственности» (нередко называемой Богом). Именно об этой борьбе писал Достоевский. Сейчас мы видим как раз победу «нравственности» — при убиении веры в божественное и растоптании личности.
Господствующим противоречием, скажем, Афин следовало бы назвать нечто такое, что достигло наибольшего накала под конец жизни республики-империи и привело к ее распаду. Я бы осторожно предположил, что это было противоречие между государственным порядком и неограниченно-свободной в критических суждениях личностью. Кстати сказать, когда Россия воссоединилась с Европой, это (предположенное мной для Афин) противоречие вошло и в русскую жизнь. Мы жадно учились у Европы личному своеобразию и очень дурно усваивали уроки государственности и закона.
Маколей в статье о французской революции говорит:
«Что реакция произвела и производит много зол — это справедливо; но что произвело реакцию? Чем больше мы надавливаем пружину, тем сильней она отскакивает. Маятник, откачнувшись в одну сторону, делает одинаковый размах и в другую. После безумного веселья вечерней попойки, утром чувствуется усталость и тошнота. Точно так же верен закон политики, что каждая крайность вызывает одинаковую противоположную крайность; тот не заслуживает названия государственного человека, кто наносит удар, не расчислив наперед полной силы отпора».
Акция и реакция — сцепка и клей истории. То, что на Западе «прогресс» идет неостановимо на протяжении почти всего XX века и вот уже почти четверть века XXI, принимается обычно как свидетельство окончательной победы «передового» над «косным», акции над реакцией. Но во-первых, «акция» не равносильна «передовому», «реакция» не то же что «косность», а во-вторых, не последнее место в том, что считается «шествием прогресса» в Европе и Америке, занимает реакция против викторианской морали, а через нее — против пуританства вообще, т. е. попятное движение, захватывающее историческую глубину пяти столетий. И эта противо-протестантская (а говоря шире, противо-христианская) реакция еще отнюдь не исчерпалась, не дошла до своего дна. Нас окружают вещи, да что там — жизнь состоит из вещей, объявленных постыдными. Одна из основных и важнейших сторон жизни состоит, согласно общепринятому верованию, из сплошного «греха»… И реакция пытается облагородить «грех», не пытаясь, однако, выйти из тупика, в котором находится мысль, мечущаяся между «грешным» и «святым» (в любви полов, замечу, нет ни того, ни другого). Речь идет не об уходе от черно-белого христианского мышления, а о переназначении ценностей. Черное объявляется белым, поклонитесь теперь ему!
V. «Прогресс»
Вернемся к взаимоотношениям позитивиста и истории. Позитивист изгоняет из истории «общие идеи», но тут же вносит с черного хода идею прогресса — будто бы обнаруженную в историческом процессе, а не в уме исследователя. Что это за «прогресс»?
«Прогрессъ, — пишет Кареев, — состоитъ не только въ развитіи способности къ духовнымъ интересамъ, къ дѣятельности по убѣжденіямъ, к гражданскому самосознанію, но и въ томъ, чтобы самое содержаніе этихъ интересовъ, этихъ убѣжденій, этого самосознанія улучшалось, чтобы ложное міросозерцаніе замѣнялось истиннымъ, чтобы нелѣпая мораль замѣнялась разумною, чтобы дурныя учрежденія замѣнялись хорошими, чтобы человѣкъ имѣлъ интересъ только къ тому, что оправдывается разумомъ, дѣйствовалъ только по убѣжденіямъ, содержаніе которыхъ выработано тѣмъ же разумомъ, и сознавалъ свою внутреннюю солидарность только съ тѣми учрежденіями, которыя выдерживаютъ критику съ точки зрѣнія идеаловъ истиннаго, справедливаго и полезнаго».
Словом, прогресс есть торжество всего «хорошего» и «разумного» над «дурным» и «неразумным». Но кто же определяет, что такое «лучшее», «разумное», «хорошее», «истинное», «справедливое» и «полезное»?! Ведь все это только слова. Не говоря уже о главном вопросе: что такое «разум» и насколько он, вообще говоря, ценен? Впрочем, понятно, что именно автор имеет в виду: разумно то, что «я» могу понять. У деятелей левого крыла именно «я» есть мера истории и всех человеческих ценностей…
Философии «прогресса», как будто бы общего и свойственного всей человеческой истории явления, мы должны противопоставить выработанную на основе новейшего опыта философию если не случайности, то движения, не имеющего заданного направления, которое идет «вперед и вверх» (и это «вперед и вверх» не равносильно счастью или удовольствию большинства) не всегда, но только при благоприятных условиях. Накопление богатств ума и воспитания не всегда идет равномерно и беспрепятственно (а только такое накопление можно признать «прогрессом» в истинном смысле слова). Соединение прогресса в смысле выработки человеческой личности и «прогресса» в смысле производства машин — для нас кажется естественным, на самом же деле исторически случайно.
Что же касается «прогресса» в узко-техническом смысле, так называемого «научно-технического» прогресса, то он в известном нам обществе неотделим от стремления к безостановочному росту прибыли, которое принято называть (не вполне справедливо) капитализмом. Дело однако не в капитале, а в мировоззрении, в психологии, которую можно сравнить с психологией азартного игрока. «Капитализм» создается этим мировоззрением, а не «фабрикой» или «паровой машиной». Хозяйство превращается в игорный дом, в область постоянно подогреваемого азарта, ставки растут. Психологически успехи «капитализма» объясняются только этим азартом, который овладевает личностью без остатка, заставляя ее искать все более острых ощущений. Отражение этой погони за ощущениями, за выигрышем — тот взрывообразный технический прогресс, какой мы наблюдаем в Европе в последние столетия. Но путь этот, несмотря на все затраты, которые несет каждый отдельный предприниматель, есть путь наименьшего (психологического) сопротивления. Они и рады бы остановиться, но не могут. Пресловутая «неумолимость» прогресса есть, если выбрать другое слово, неостановимость сползания по наклонной плоскости. «Прогресс» захватывает столько ресурсов, сколько может захватить, чтобы сделать их ставкой в следующей игре, и так до бесконечности. Здесь причина всепобеждающей силы ново-европейской цивилизации. Сейчас эта машина истребления ресурсов дошла почти до естественного предела… И есть уже мечтатели, готовые перенести ее на другие планеты.
Кроме того, «философия прогресса» — европоцентрична. Образцом объявляется не просто Европа, но последнее мгновение в жизни Европы, как бы оно ни противоречило всем предыдущим. Поклоняясь истории, будто бы непременно ведущей народы к высшему и лучшему состоянию, люди приходят к чему-то противо-историческому. Все предыдущие формы мышления и чувства им нужно отбросить. Хуже того: все выработанное той же самой историей во вне-европейских культурах также надо отбросить, как лишенное ценности. Как не вспомнить Гегеля, по которому Мировой Дух одновременно может пребывать только в одном народе. Если же отказаться от Европы как от примера «единственно-правильного» духовного развития — придется отказаться и от идеи «прогресса» или, по меньшей мере, переоценить «прогресс», увидеть в нем попросту распрямление насильственно сжатой христианством пружины. Церковь сковала общественные и личные силы. Освободившись от влияния Церкви, они распрямились и продолжают распрямляться (хотя похоже, стремление это на исходе)…
Европейское развитие понимают у нас, да и в Европе, как нечто богодухновенное, как некое откровение истины, вполне по Гегелю. Однако ничего божественного в этом развитии нет. Оно, как и всякое другое, подчинено закону акции и реакции. Последние 500 лет Европа переживает реакцию против средневековья. Ее «новые слова» — в основном старые ценности христианства и иерархии, взятые с обратным знаком.
Европо-американец наших дней может сказать: «прогресс» есть мое и только мое последнее переживание, отменяющее все, испытанное мной прежде. Ведь «прогресс» и поступательное развитие несовместимы, т. к. «прогрессивное» по своей сути отменяет все предыдущие ценности. Конечно, эту сторону «прогресса» хорошо видим только мы, стоящие при его конце — во времена отказа от всех положительных ценностей во имя ценностей рассвобождения, т. е. отрицательных.
Опыт показал, что прогресс есть сочетание опасных и сильнодействующих, если не прямо ядовитых средств, которые считаются благодетельными, потому что в настоящее время, в настоящем месте или обезвреживают одно другое, или ослабляются до безвредности средой и почвой. Как только прогрессирующее общество выходит из точки равновесия — прежде благотворные влияния начинают разрывать его на куски. Это относится к промышленному развитию, богатству, свободе, равенству, просвещению для масс… Все эти вещи — блага, пока применение их ограниченно, пока у них есть противовесы. Силою вещей, однако, всякое действие стремится дойти до конца, развернуться до предела. И на этом пути к пределу общество утрачивает равновесие.
Веру в прогресс всегда сопровождает вера в линейность развития. Как у Стругацких: к каждой заблудшей цивилизации человечество будущего приставило «прогрессора»: особого сторожа, который заботится о том, чтобы эта цивилизация присоединилась к единственно-верной линии развития. Но представление это сказочное.
Развитие народов идет не по прямой линии, не в одной плоскости — от первобытности к «вершинам». Каждый исторический народ прочерчивает свою линию в своей плоскости, воплощая до конца свои достоинства и пороки. Но как передается «историчность», иначе говоря — величие и самобытность, способность создать нечто заслуживающее заимствования? Также заимствованием. Культура распространяется через влияния, основывается на врожденных дарованиях, укореняется в подходящей для нее почве. Как личность узнаёт себя в другом, воспитывается подражанием другому и находит собственные глубины — так же и нация. Приняв эту схему, мы объясняем, скажем, величие Англии или Франции, величие романовской России (со всеми ее слабостями). Все названные культуры питались из римских и греческих источников и имели склонность к развитию определенного типа. Но откуда взялись Рим и Греция? Или это — случайность и удача рождения (процвести среди множества однокоренных народов, уже забытых), или — также плоды влияний, подходящей для них почвы и труда, с той разницей, что культурные светила, согревшие римлян и греков, давно погасли? Это напоминает вопрос о зарождении жизни. «Нет, — говорят многие, — жизнь возникла не на Земле. Она пришла со звезд». Но таким образом мы только отодвигаем вопрос. Хорошо, откуда в таком случае жизнь на звездах? Но мы отошли в сторону. Вернемся к предмету разговора.
VI. Случайность и причинность
Каждый народ прочерчивает свою «мировую линию», но эти линии, как и линии отдельных человеческих судеб, пересекаются. Каждое пересечение линий причинности создает новую случайность. Непредсказуемы и сами эти пересечения, и их последствия. В ткани причинности тут и там зияют дыры; вернее было бы сказать, что это не ткань, а крупноячеистая сеть. Облик будущего только в самых общих чертах предопределен обликом прошлого. Нет ничего вполне случайного; нет ничего вполне предопределенного. Случайность есть пересечение двух независимых причинных рядов — или воля Божия.
Посмотрим, например, на после-наполеоновскую Францию. В 1820-е годы Франция, казалось, устроилась на английских началах. Не удалось. С одной стороны, социалистические мечты, с другой стороны — мечты о неограниченной власти разорвали французскую монархию, несмотря на чистосердечный монархизм большинства. Английские одежды оказались слишком тесны для французов. Весь XIX век во Франции прошел в качании маятника акции и реакции. Маятник этот остановился совершенно случайным образом при последней попытке реставрации… Французский случай поучителен и для России. Нет ничего «предопределенного ходом истории». Есть — веер возможностей, уместных на существующей почве. Одна из этих возможностей — достаточно случайным образом — сбывается.
Менее всего подвержены «железной причинности» революции. Сила государственной власти не просто в принуждении, но в равномерности действия, так сказать, в постоянстве напора. Революция происходит, когда этот напор ослабевает, столкнувшись с рядовым, как правило, происшествием. Колесо государственной машины проскальзывает; между обыкновенными каждодневными причинами и следствиями образуется зазор, а в нем место новым причинным связям. Действительность кажется устойчивой и последовательной только благодаря непрерывности действия. Нарушается непрерывность — уходит последовательность. Отныне все возможно.
В остальном — история есть маятник акции и реакции, останавливающий свое движение в заранее неизвестной точке под влиянием обоснованной, т. е. ограниченной возможными пересечениями причинных рядов, случайности. Audaces fortuna juvat[3] именно потому что смелый налагает руку на ход причин и следствий, создавая новые пересечения причинных рядов. Акция и реакция суть вдох и выдох истории. История сама не нравственна и ученикам своим не раздает призов за нравственность, поэтому ни в акции, ни в реакции нет ничего морального (хотя они могут вдохновляться моральными целями). Соединение нравственного одобрения с «поступательным» движением и осуждения — с движением «попятным» есть условность гегельянски воспитанного ума…
У нас в России маятник истории качнулся впервые с 1991 года. Этому можно огорчаться, но было бы странно, если бы закон акции и реакции перестал действовать после падения «нового порядка». Более удивительно то, что на условном «Западе», в странах Европо-Америки все еще царит то же самое направление, что господствовало весь XX век и первую четверть XXI, т. е. ничем не сдержанная реакция на христианскую эпоху. Здоровое чередование акций и реакций как будто прекратилось на Западе. Это может быть следствием исключительной долговечности христианства; на долгое подавление известных сторон человечности и реакция будет долгой. В конце XX века западный человек даже уверовал в «конец истории», глядя на это нескончаемое движение в одну сторону. В ближайшем или более отдаленном будущем колебания западного исторического маятника должны будут возобновиться…
[1] Ник. Ив. Кареев, автор очень достойного курса истории Западной Европы, страдающего, однако, большой однобокостью, вызванной левыми убеждениями автора. То, что Кареев говорит об «ужасах реакции» и «воле народа», явленной будто бы в революциях — вполне фантастично. Ужасы эти бледнеют по сравнению с террором, какой дала миру победившая левая идея, а «народ» при ближайшем рассмотрении оказывается кучкой хорошо организованных фанатиков, пользующихся растерянностью народного большинства. Как говорит Томас Гоббс в «Левиафане»: «Мы склонны принимать за действие народа множество действий, совершенных толпой людей, руководимых, может быть, одним человеком».
[2] Любовь к рисункам, простым схемам, замечает Страхов, непременная черта материалиста. Так оно, между прочим, и осталось до наших дней.
[3] «Судьба любит смелых» (лат.).
Views: 44