Monthly Archives: August 2022

Владиславъ Ходасевичъ. О формализмѣ и формалистахъ

Гражданственная тенденція, владѣвшая русской критикой съ середины прошлаго столѣтія вплоть до символистовъ, рѣзко отдѣляла «форму» отъ «содержанія». «Симпатичное направленіе» было ея кумиромъ. Художникъ оцѣнивался смотря по тому, какъ относился онъ къ «гуманнымъ идеямъ» и твердо ли вѣруетъ въ то, что «погибнетъ Ваалъ». Формальное мастерство въ лучшемъ случаѣ прощалось, какъ невинное, но ненужное украшеніе. Чаще всего оно презиралось.

Символизмъ провозгласилъ основныя права «формы»: ея свободу и гражданское равенство съ «содержаніемъ». Работы символистовъ, особенно Брюсова, Андрея Бѣлаго, при всемъ ихъ несовершенствѣ, выразили и на время утвердили законную мысль о неотдѣлимости формы отъ содержанія.

Однако господство этой идеи было недолговѣчно. Она была вѣрна, а потому умѣренна. Исконный русскій экстремизмъ вскорѣ взорвалъ ее изнутри. Форма, раскрѣпощенная символистами, переросла нормальные размѣры въ писаніяхъ футуристовъ. Хлѣбниковъ и Крученыхъ, самые послѣдовательные изъ нихъ, — можно сказать, въ нѣсколько прыжковъ очутились въ области «чистой формы». Постепенное и, наконецъ, полное изгнаніе какого бы то ни было «содержанія» логически привело ихъ сперва къ «заумной поэзіи», а тамъ и къ «заумному языку», воистину «простому, какъ мычаніе», облеченному въ нѣкую сомнительную «форму», но до блаженности очищенному отъ всякаго «содержанія». Знаменитое Дыръ булъ щылъ было исчерпывающимъ воплощеніемъ этого теченія, ея началомъ и концомъ, первымъ крикомъ и лебединой пѣсней. Дальше итти было некуда, да и не нужно, ибо все прочее въ томъ же родѣ было бы простымъ «перепѣвомъ». Что касается Маяковскаго, Пастернака, Асѣева — то это, разумѣется, предатели футуризма, можно сказать — футуръ-соглашатели: доброе, честное отсутствіе содержанія они предательски подмѣнили его убожествомъ, грубостью, иногда пошлостью. Про себя они хорошо знаютъ, что это совсѣмъ не одно и то же.

Въ искусствѣ теорія почти всегда приходить послѣ практики. Духовнымъ дѣтищемъ футуризма возросъ тотъ формальный методъ критическихъ изслѣдованій, который сейчасъ оказывается если не господствующимъ, то во всякомъ случаѣ, чрезвычайно моднымъ и шумнымъ, а потому и кажется «передовымъ».

Формалисты не даромъ начали свое бытіе статьями, посвященными оправданію заумной поэзіи: это они наспѣхъ закрѣпляли крайнія позиціи, занятыя футуристами. Позднѣе имъ пришлось заняться болѣе тыловыми дѣлами. Обратясь къ «старой», до-футуристической литературѣ, они объявили необходимымъ и въ ней изслѣдовать одну только «форму», игнорируя «содержаніе», — или, какъ они предпочитаютъ выражаться, — изучать пріемы, а не темы. Для формалистовъ всякое «содержаніе» (то есть, не только сюжетъ или фабула, но и мысль, смыслъ, идея литературнаго произведенія) — есть не болѣе какъ рабочая гипотеза художника, нѣчто условное и случайное, что можетъ быть безъ ущерба измѣнено или вовсе отброшено.

Такимъ образомъ, дѣло сводится къ провозглашенію примата формы надъ содержаніемъ. Старое, еще писаревское отсѣченіе формы отъ содержанія возстанавливается въ правахъ, съ тою разницей, что теперь величиной, не стоящею вниманія, объявляется содержаніе, какъ ранѣе объявлялась форма. Формализмъ есть писаревщина наизнанку — эстетизмъ, доведенный до нигилизма.

Изученіе литературныхъ явленій съ формальной стороны, конечно, не только законно, но и необходимо. Когда оно забывается, о немъ должно напомнить. Но въ общей системѣ литературнаго изслѣдованія оно можетъ играть лишь подсобную (хотя и почтенную) роль, какъ методъ, условно и временно отдѣляющій форму отъ содержанія, съ тѣмъ, чтобы открытія, сдѣланныя въ области формальной, могли послужить къ уясненію общихъ заданій художника. На изученіе формы западная наука въ послѣднія десятилѣтія обратила большое вниманіе. Но на «гниломъ Западѣ» эти работы занимаютъ подобающее имъ служебное мѣсто. Въ совѣтской Россіи, гдѣ формализмъ процвѣтаетъ, дошли «до конца». Загорланили: долой содержаніе!

Конечно, сосчитавъ пульсъ и измѣривъ температуру, мы узнаемъ многое о состояніи человѣка. Но сосчитать пульсъ и измѣрить температуру — не значитъ опредѣлить человѣка. Формалисты считаютъ, что значитъ и что этимъ можно и должно ограничиться.

Это они называютъ «научнымъ» и «точнымъ» опредѣленіемъ, прочее же — догадками, къ тому же и несущественными, какъ дальше увидимъ. Поэтому, вмѣсто благодарности, на которую подчасъ имѣютъ законное право многіе изъ нихъ, какъ составители добросовѣстныхъ вспомогательныхъ работъ, — вызываютъ они раздраженіе. Если средство подносится съ тѣмъ, чтобы заслонить и исказить цѣль, — отъ этого средства позволительно отмахнуться.

Словарь Даля порою необходимъ для того, чтобы вѣрно понять Пушкина, Гоголя, Льва Толстого. Но что бы сказали мы, если бъ воскресшій Даль поднесъ намъ свой словарь съ такими, примѣрно, словами:

— Бросьте-ка вы возиться съ вашими Пушкиными, Толстыми да Гоголями. Они только и дѣлали, что переставляли слова, какъ попало. А вотъ — у меня есть всѣ тѣ же слова и даже въ лучшемъ видѣ, потому что въ алфавитномъ порядкѣ, и ударенія обозначены. Они баловались, я — дѣло дѣлаю.

Нѣчто подобное говорятъ формалисты. Правда, когда Викторъ Шкловскій, глава формалистовъ, пишетъ, что единственный двигатель Достоевскаго — желаніе написать авантюрно-уголовный романъ, а всѣ «идеи» Достоевскаго суть лишь случайный, незначущій матеріалъ, «на которомъ онъ работаетъ», — то самимъ Шкловскимъ движетъ, конечно, только младенческое незнаніе, неподозрѣваніе о смыслѣ и значеніи этихъ «идей». Я хорошо знаю писанія Шкловскаго и его самого. Это человѣкъ несомнѣннаго дарованія и выдающагося невѣжества. О темахъ и мысляхъ, составляющихъ роковую, трагическую ось русской литературы, онъ, кажется, просто никогда не слыхалъ. Шкловскій, когда онъ судитъ о Достоевскомъ или о Розановѣ, напоминаетъ того персонажа народной сказки, который, повстрѣчавъ похороны, отошелъ въ сторонку и въ простотѣ душевной, сыгралъ на дудочкѣ. Въ русскую литературу явился Шкловскій со стороны, безъ уваженія къ ней, безъ познаній, единственно — съ непочатымъ запасомъ силъ и съ желаніемъ сказать «свое слово». Въ русской литературѣ оиъ то, что по-латыни зовется homo novus, Красинскій блистательно перевелъ это слово на французскій языкъ: un parvenu. Въ гимназическихъ учебникахъ оно нѣкогда переводилось такъ: «человѣкъ, жаждущій переворотовъ». Шкловскій «жаждетъ переворотовъ» въ русской литературѣ, ибо онъ въ ней новый человѣкъ, parvenu. Что ему русская литература? Ни ея самой, ни ея «идей» онъ не уважаетъ, потому что вообще не пріученъ уважать идеи, а въ особенное — въ нихъ разбираться. Съ его точки зрѣнія — всѣ онѣ одинаково ничего не стоятъ, какъ ничего не стоятъ и человѣческія чувства. Вѣдь это всего лишь «темы», а искусство заключается въ «пріемѣ». Онъ борется съ самой наличностью «темъ», онѣ мѣшаютъ его первобытному эстетству. «Тема заняла сейчасъ слишкомъ много мѣста», неодобрительно замѣчаетъ онъ.

За годъ до смерти Есенинъ мучился нестерпимо. Кричалъ о гибели своей — въ каждой строчкѣ. Стоитъ послушать, какъ въ это самое время Шкловскій поучалъ его уму-разуму: «Пропавшій, погибшій Есенинъ, эта есенинская поэтическая тема, она, можетъ быть, и тяжела для него какъ валенки не зимой, но онъ не пишетъ стихи, а стихотворно развертываетъ свою тему». Иными словами: надо «писать стихи», «дѣлать» стихи, самоновѣйшаго, моднаго стиля, — а этотъ Есенинъ неучъ, такъ немодно, точно валенки не зимой, вопитъ о гибели какого-то тамъ Есенина. Да еще о какой-то Россіи… Нѣтъ, ты покажи «пріемъ», а на тебя и на твою Россію намъ наплевать.

Неуваженіе къ темѣ писателя, къ тому, ради чего только и совершаетъ онъ свой тяжелый подвигъ, типично для формалистовъ. Правда, родилось оно изъ общенія съ футуристами, которые сами не знали за собой ни темы, ни подвига. Но, распространенное на художниковъ иного склада, это неуваженіе превращается въ принципіальное, вызывающее презрѣніе къ человѣческой личности и глубоко роднитъ формализмъ съ міроощущеніемъ большевиковъ. «Искусство есть пріемъ». Какой отличный цвѣтокъ для букета, въ которомъ уже имѣется: «религія — опіумъ для народа» и «человѣкъ произошелъ отъ обезьяны».

Говоря о близости къ большевизму, я нарочно говорю о формализмѣ, а не о формалистахъ. Это потому, что я хочу быть точнымъ. Формализмъ, какъ теченіе, несомнѣнно, внутренне близокъ къ большевизму, хотя это не сознается ни формалистами, ни большевиками, и хотя обѣ стороны другъ отъ друга открещиваются. Именно по причинѣ внутренняго родства формализмъ такъ и процвѣлъ подъ небесами большевизма. Именно вмѣстѣ съ большевизмомъ будетъ изжитъ и формализмъ. Но пока что формалисты «не помнятъ родства», явно не сознаютъ себя связанными съ большевиками, а если сознаютъ, то далеко не всѣ.

По составу своему формалистская группа очень пестра во всѣхъ отношеніяхъ. Тутъ есть люди талантливые, образованные и необразованные, съ умомъ хорошо устроеннымъ, хотя плохо направленнымъ, и съ умомъ плохо устроеннымъ. Если различать побудительныя причины толкающія къ формализму, то и тутъ придется установить извѣстные разряды. Прежде всего, среди формалистовъ довольно много неудачниковъ изъ начинавшихъ поэтовъ. Это довольно своеобразный типъ. Испробованъ нѣкогда силы на поэтическомъ поприщѣ и увидѣвъ, что дѣло безнадежно, люди порой съ особымъ жаромъ принимаются за изученіе поэтической механики; ими владѣетъ вполнѣ понятная надежда добраться-таки, наконецъ, до «секрета», узнать, «въ чемъ тутъ дѣло», почему ихъ собственная поэзія не удалась. Быть можетъ, эти литературные алхимики втайнѣ еще не теряютъ надежды со временемъ отыскать секретъ, превратить свой свинецъ въ золото. А, быть можетъ, — алхимія уже захватила ихъ сама по себѣ, и они преданы ей безкорыстно ради «чистой науки».

Второй разрядъ составляютъ фанатическіе филологи, патріоты филологіи. Какъ имъ не прилѣпиться душой къ формализму? Вѣдь ихъ дисциплину, по природѣ своей вспомогательную, формализмъ кладетъ во главу угла, формализмъ тутъ оказывается чѣмъ-то въ родѣ филологической маніи величія.

Третья группа формалистовъ — люди, тяготѣющіе къ анализу ради анализа, чувствующіе себя уютно и прочно, пока дѣло ограничивается «строго научной» «констатаціей фактовъ», люди подсчета и регистраціи, лишенные способности къ творчеству и обобщенію, боящіеся всякой живой и самостоятельной мысли. Это — добросовѣстные, но бездарные собиратели матеріала, не знающіе, что съ нимъ дѣлать, когда онъ собранъ. Къ формализму они привержены потому, что «обнажать пріемъ» гораздо легче, чѣмъ разбираться въ «идеяхъ». Въ немъ они съ благодарностью обрѣтаютъ нѣкое принципіальное оправданіе своего творческаго безсилія и идейной бѣдности.

Къ нимъ примыкаютъ четвертые, понуждаемые къ формализму не склонностью, но обстоятельствами. Это тѣ, кто неминуемо подвергся бы преслѣдованіямъ со стороны большевиковъ, если бы надумалъ высказать свои мысли. Формализмъ позволяетъ имъ заниматься подсчетомъ и наблюденіемъ, уклоняясь отъ обобщеній н выводовъ, которые неминуемо оказались бы «контръ-революціонными», если бы были произнесены вслухъ. Сейчасъ въ Россіи начальство требуетъ отъ критики искорененія «буржуазной» идеологіи — или молчанія. Формализмъ оказывается единственнымъ прикрытіемъ, въ которомъ, не отказываясь отъ работы вовсе, можно говорить о литературѣ не боясь послѣдствій: пойди, уличи въ крамолѣ человѣка, который скромно подсчитываетъ пэоны въ пятистопномъ ямбѣ Пушкина; а заговори онъ объ этомъ же ямбѣ по существу — крамола тотчасъ всплываетъ наружу. Имѣя въ виду именно такой «разрѣзъ» формализма, молодой польскій ученый В. А Ледницкій правильно говоритъ, что формальный методъ «избавляетъ критика отъ заглядыванія въ опасную при совѣтскихъ условіяхъ область религіозныхъ, общественныхъ и политическихъ идей… Онъ идейно и психологически менѣе обязываетъ изслѣдователя, ибо оставляетъ въ сторонѣ его внутреннія убѣжденія… Изслѣдователь превращается въ машину для подсчета и записи».

Наконецъ, пятую, далеко не невинную и не безвредную категорію формалистовъ составляютъ тѣ, кто вмѣстѣ съ большевиками имѣютъ ту или иную причину ненавидѣть весь смыслъ и духовный складъ русской литературы. Они быстро поняли, что игнорація содержанія, замалчиваніе и отстраненіе «темы» — отличный способъ для планомѣрнаго искорененія этого духа изъ народной памяти.

Владиславъ Ходасевичъ.
Возрожденіе, № 646, 10 марта 1927.

Views: 43

Учебникъ подлости и предательства

П. Макаровъ. «Адъютантъ ген. Май-Маевскаго». «Прибой». Ленинградъ. 1927.

Коммунисты усиленію рекламируютъ эту книгу. Рядъ совѣтскихъ газетъ по частямъ перепечатываютъ ее и снабжаютъ торжествующими комментаріями.

Въ основу первой части «труда» тов. Макарова положенъ подлинный фактъ: автору-коммунисту дѣйствительно удалось пробраться въ ряды Добровольческой арміи, втереться въ довѣріе ген. Май-Маевскаго и, занявъ должность его личнаго адъютанта, вести разлагающую работу въ штабѣ арміи.

Послѣ ареста его брата-коммуниста, предсѣдателя подпольнаго комитета въ Севастополѣ, Макаровъ былъ разоблачень и заключенъ въ тюрьму. Ему удалось бѣжать до суда и вторая часть книги посвящена описанію отвратительныхъ грабежей и убійствъ шайки зеленыхъ, оперировавшихъ подъ его предводительствомъ на Крымскомъ побережьѣ.

Никакихъ сенсаціонныхъ разоблаченій, о которыхъ кричатъ совѣтскіе журналисты, въ книгѣ Макарова нѣтъ. Правда, ему удавалось нѣсколько разъ обманывать чиновъ Добровольческой арміи.

Характерно для коммунистовъ предисловіе Ив. Егорова, усиленно рекомендующее книгу Макарова вь качествѣ пособія для усовершенствованія въ подлости и изученія искусства предательства.

«До сихъ поръ, — пишетъ тов. Егоровъ, — недостаточно изучены причины и условія внутренней слабости бѣлогвардейщины. Между тѣмъ, разложеніе частей противника, дезорганизація его тыла партизанщиной должны войти въ составъ тактики РККА. Книга Макарова послужитъ превосходнымъ матеріаломъ. Дѣти пролетаріата должны будутъ со временемъ оцѣнить подвиги красныхъ партизанъ.

Враги, которые придутъ, еще разъ испытаютъ желѣзную руку красныхъ бойцовъ».

Этотъ учебникъ подлости и предательства особенно рекомендуется совѣтскими газетами въ качествѣ необходимаго пособія для комсомольцевъ. Описаніе отдѣльныхъ подвиговъ Макарова, разстрѣливавшаго беззащитныхъ жителей Крыма, производитъ отталкивающее впечатлѣніе, и всѣ его попытки затушевать чисто уголовныя преступленія его шайки не удались. Его книга по существу является дневникомъ уголовнаго преступника, пользовавшагося общей разрухой тыла, во время гражданской войны. Неудивительно, что коммунисты усиленно рекомендуютъ, ее въ качествѣ учебника для своихъ послѣдователей.

Вал. Л.
Возрожденіе, № 863, 13 октября 1927.

Views: 31

Андрей Ренниковъ. Изъ міра неяснаго. Святочный разсказъ

Отъ редактора. Исторія эта была разсказана А. Ренникову Н. Чебышёвымъ въ Бѣлградѣ. Съ позволенія разсказчика Ренниковъ сдѣлалъ изъ нея святочный разсказъ. О тѣхъ же событіяхъ можно прочесть въ воспоминаніяхъ Чебышёва, опубликованныхъ позднѣе въ «Возрожденіи».


Насъ собралось въ Сочельникъ всего только трое. Однако, такъ какъ моя бѣженская комната по размѣрамъ очень скромна, а Николай Николаевичъ, наоборотъ, обладаетъ крупной фигурой, то собраніе сразу же вышло люднымъ. На деревянной полкѣ возлѣ кровати уютно стоялъ рукомойникъ съ воткнутой въ него хвойной вѣткой. Это была елка. На небольшомъ столикѣ, со сдвинутыми въ сторону книгами и рукописями, лежали тарелки съ рисовой кашей, компотомъ. Это были кутья, взваръ. И, наконецъ, въ углу, гдѣ растопырилось обитое ситцемъ хозяйкино кресло, радостно шипѣла сырыми дровами желѣзная печь. Это былъ нашъ рождественскій каминъ.

— Хорошо! — сидя послѣ ужина на табуретѣ и пріятно жмурясь, протянулъ я скрючившіеся пальцы къ огню. — Теперь бы господа, по чашкѣ кофе каждому, ликера.. И святочныхъ разсказовъ. Николай Николаевичъ, хотите чаю?

Николай Николаевичъ молча сидѣлъ на почетномъ мѣстѣ въ хозяйскомъ креслѣ, время отъ времени поправляя подъ собою вылѣзавшую наружу стальную пружину, и загадочно смотрѣлъ на насъ, когда мы съ Владимиромъ Ивановичемъ приступили къ любопытнымъ воспоминаніямъ о всѣхъ таинственныхъ случаяхъ изъ далекаго прошлаго. Правда, моя прежняя жизнь, до воплощенія въ эмигранта, не особенно богата таинственностью. Около десятка небольшихъ совпаденій, три вѣщихъ сна, изъ которыхъ два, къ сожалѣнію, не совсѣмъ оправдались, одно привидѣніе, видѣнное мною въ имѣніи у тетки въ Тамбовской губ… И все. Но зато у Владимира Ивановича и прошлая и нынѣшняя жизнь — собственно не жизнь, а сплошной спиритическій сеансъ…

— Николай Николаевичъ, — замѣтивъ,что послѣ разсказа о восемнадцатомъ привидѣніи Владимиръ Ивановичъ значительно обезсилѣлъ и тяжело сталъ дышать, обратился я къ загадочно молчавшему нашему другу.

— А какъ у васъ? Были случаи? Да?

— Нѣтъ!

Онъ сказалъ «нѣтъ». Но сказалъ это съ такой болью и дрожаніемъ въ голосѣ, что мы оба сразу же осознали, что дѣло неладно. Что случилось? Отчего такое странное «нѣтъ»? Не хранитъ ли онъ въ своей душѣ невысказанную гнетущую тайну?

Уговаривать Николая Николаевича пришлось довольно долго и много. Но, къ счастью, въ это время какъ разъ наступала полночь, на башнѣ королевскаго дворца часы таинственно пробили двѣнадцать, за окномъ неожиданно поднялась мятель, вѣтеръ настойчиво завылъ въ трубѣ, подъ кроватью заскребли мыши. Одна, другая…

И Николай Николаевичъ сдался.

— Да, что касается привидѣній и духовъ, господа, — задумчиво началъ онъ размѣшивая ложкой сахаръ, — то долженъ сознаться: въ этой области мнѣ всегда особенно не везло, хотя въ душѣ своей я большой мистикъ, а по убѣжденіямъ ярый спиритъ. Могу сказать, что не только цѣлаго призрака, но даже небольшой матеріализованной человѣческой руки или ноги — мнѣ такъ ни разу и не удалось гдѣ-либо увидѣть. На спиритическихъ сеансахъ, когда начинаются стуки, первыя слова почему-то всегда обидно направлены противъ меня. «Пусть онъ уберется», или «гоните его въ шею, иначе уйду» — вотъ обычныя привѣтствія по моему адресу, на которыя я даже пересталъ, въ концѣ концовъ, обижаться. Изъ всѣхъ духовъ ко мнѣ прилично относился только одинъ Николай Кузанскій, который говорилъ, обыкновенно, деликатно и вѣжливо: «дорогой тезка, покинь сейчасъ же сеансъ». Всѣ же остальные, въ особенности полководцы, непристойно грубы и несдержаны. Александру Македонскому, напримѣръ, я никогда не забуду его оскорбительныхъ выпадовъ въ присутствіи дамъ. А Наполеонъ… Впрочемъ сами знаете: De mortuis… Чертъ съ нимъ, съ Наполеономъ! Не въ этомъ дѣло, конечно.

Патентованные медіумы тоже почему-то всегда сильно недолюбливали меня. Въ Петербургѣ напримѣръ, я нерѣдко проводилъ время въ волосолечебницѣ на Невскомъ, гдѣ знаменитый Гузикъ давалъ сеансы со своимъ матеріализованномъ медвѣженкомъ. И каждый разъ, когда я приходилъ, Гузикъ хмурился, брался за голову:

— Сегодня не выйдетъ.

И дѣйствительно, не выходило. Какъ ни старалась сидѣвшая возлѣ меня генеральша громко пѣть «Вдоль да по рѣчкѣ, вдоль да по Казанкѣ», какъ ни старались подтягивать ей одинъ директоръ департамента и одинъ членъ Совѣта министра внутреннихъ дѣлъ — все напрасно. Выскакивавшая изъ-за занавѣски гитара, которой полагалось за десять рублей самой играть на себѣ, при видѣ меня замирала, вдругъ, на первомъ аккордѣ, безпомощно валилась на полъ. Дѣтская дудочка, обязанная тоже по мѣрѣ силъ издавать звуки, упрямо молчала, недовольно ворочаясь съ боку на бокъ въ полутемномъ углу. И самъ матеріализованный медвѣженокъ, въ случаѣ рѣдкаго своего появленія, старался держаться отъ меня какъ можно подальше и панически почему-то отскакивалъ, когда я съ научной цѣлью протягивалъ руку къ его мохнатому уху.

Такъ было со мной все время. И въ провинціи, гдѣ я началъ свою службу по окончаніи университета, и въ Петербургѣ, куда меня перевели незадолго до революціи. Пока, наконецъ, не повезло, вдругъ…

Николай Николаевичъ слабо улыбнулся. По хмурому лицу скользнуло нѣчто вродѣ чувства удовлетворенія послѣ долгой затаенной обиды. Хлебнувъ теплаго чаю, онъ расположивъ подъ собою поудобнѣе вылѣзавшую бокомъ пружину, печально продолжалъ послѣ нѣкотораго молчанія:

— Наклевывалась, дѣйствительно, странная, жуткая исторія. Но все ужасно обидно и отвратительно кончилось. Пріѣхалъ я въ Петербургъ послѣ перевода и сразу же рѣшилъ обзавестись своимъ хозяйствомъ. Хотя я и холостякъ, но тогда были у меня вѣрные друзья: старый лакей Егоръ и любимецъ мой — сетеръ Джекъ.

Квартиру я нашелъ по объявленію въ газетѣ: ее передавала по окончаніи срока контракта какая-то дама. Эта женщина сразу произвела на меня странное впечатлѣніе: лицо блѣдное, изнуренное глаза — впалые, съ лихорадочнымъ блескомъ. И движенія — нервныя… Во время передачи квартиры, просматривая контрактъ, я какъ будто бы изъ простой учтивости, чтобы что-нибудь сказать, спросилъ:

— Вы совсѣмъ уѣзжаете изъ Петербурга, сударыня?

— Да… — смутившись, опустила она глаза. — Совсѣмъ.

— И не жаль?

— О, нѣтъ! Ничуть.

Кто была она, я не зналъ. Передача квартиры происходила поспѣшно, швейцара я не догадался спросить, а мой Егоръ — человѣкъ нелюдимый, апатичный, ненавидящій излишніе разговоры и излишнія знакомства съ сосѣдями. Переѣхали мы изъ гостиницы въ квартиру предварительно обмеблировавъ ее, прожили въ ней около десяти мѣсяцевъ тихо мирно. И въ это время я особенно упорно увлекался спиритизмомъ, несмотря на всѣ свои неудачи. По вечерамъ вы никогда меня не застали бы дома: то я въ волосолѣчебницѣ съ Гузикомъ, то у кого-нибудь на сеансѣ слушаю брань отъ Юлія Цезаря, то ночую, наконецъ, въ таинственномъ домѣ гдѣ-нибудь на Каменномъ Островѣ, тщетно ожидая появленія призрака…

И вотъ, однажды, управляющій дома извѣщаетъ, что при возобновленіи контракта повыситъ цѣну, на пятьдесятъ процентовъ.

Посовѣтовавшись съ Егоромъ, рѣшилъ я перебраться съ квартиры: черезъ мѣсяцъ мы жили уже на Петербургской Сторонѣ. Новая квартира была значительно просторнѣе, гораздо дешевле, и все было хорошо, да къ сожалѣнію Егоръ скоро получилъ изъ Армавира письмо отъ больного сына, попросился въ отпускъ, уѣхалъ. И я остался одинъ.

Вдругъ однажды такая странная встрѣча:

Выхожу изъ партера въ Маріинскомъ театрѣ къ вѣшалкамъ. Только что кончилось «Лебединое Озеро». Жду въ сторонкѣ, пока станетъ свободнѣе, такъ какъ не люблю вообще толкотни. И вижу — знакомое лицо. Пристально смотритъ на меня какая-то дама, глаза – испуганные, на щекахъ — блѣдность.

— Мсье Черняковъ?

— Да… Ахъ, это вы! Простите… Не узналъ сразу.

— Да, да. Понимаю. На вашемъ мѣстѣ, я бы тоже сдѣлала видъ, что не узнала. Но вы сами посудите, мсье Черняковъ: какъ мнѣ было поступить съ квартирой иначе?

Она умоляюще смотрѣла на меня, нерѣшительно пробуя улыбнуться, чтобы вызвать улыбку и на моемъ лицѣ. Но я стоялъ, широко раскрывъ глаза, ничего не соображая…

— А… въ чемъ дѣло, сударыня?

— Вы меня спрашиваете — въ чемъ? Воображаю, сколько разъ вы посылали проклятія по моему адресу!.. Скажите только искренно, прошу васъ: развѣ я, въ концѣ концовъ, виновата? Не мой же домъ, въ самомъ дѣлѣ! И тѣ жильцы, которые передавали квартиру мнѣ, тоже ничего не сказали!.. Кстати: какъ онъ себя велъ?

— Онъ? Кто, простите?..

Виноватая улыбка, вдругъ, сошла съ лица собесѣдницы. Она пытливо посмотрѣла на меня, стараясь угадать — естественно мое изумленіе или нѣтъ. И глухимъ голосомъ тихо спросила:

— Вѣдь вы же не тамъ теперь живете, правда?

— Не тамъ…

— Переѣхали?

— Да.

— Вотъ то-то и оно! Впрочемъ… Все равно. Да, да. До-свиданья. Мужъ ждетъ: получилъ манто… Всего хорошаго, не сердитесь же, слышите!

Взволнованный, встревоженный, я вернулся домой подъ впечатлѣніемъ встрѣчи и, наспѣхъ поужинавъ, легъ. Опустивъ на одѣяло взятое для чтенія на ночь капитальное изслѣдованіе Аксакова «Анимизмъ и спиритизмъ», я мучительно сталъ вспоминать, что было страннаго на моей старой квартирѣ, перебралъ всѣ мелкіе факты, всѣ свои настроенія… И вдругъ, наконецъ, радостно вспомнилъ:

Случай съ Полугоревымъ! Да! Какъ это я не сообразилъ тогда?

***

— Сергѣй Сергѣевичъ Полугоревъ былъ моимъ сосѣдомъ по имѣнію въ Лужскомъ, — послѣ нѣкотораго молчанія продолжалъ Николай Николаевичъ. — Мы съ нимъ встрѣчались рѣдко, никогда не переписывались, но, какъ бываетъ иногда между друзьями юности, страшно рады бывали другъ другу при встрѣчѣ. Какъ-то разъ, когда я жилъ еще на старой квартирѣ, онъ пріѣхалъ въ Петербургъ по спѣшнымъ дѣламъ и на слѣдующій же день утромъ долженъ былъ уѣхать обратно. Мы обѣдали вмѣстѣ, весь вечеръ провели тоже вмѣстѣ. Сначала въ волосолечебницѣ на сеансѣ, потомъ у меня. Засидѣлись до глубокой ночи, горячо спорили о медвѣженкѣ Гузика. И я предложилъ:

— Оставайся, братъ у меня.

Сергѣй Сергѣевичъ согласился, но съ непремѣннымъ условіемъ: что теперь же попрощается, чтобы не будить меня рано утромъ. Прислуга постлала ему постелъ въ кабинетъ, откуда на эту ночь, во избѣжаніе блохъ, изгнали бѣднаго Джека. И, распростившись съ пріятелемъ, я ушелъ къ себѣ въ спальню, раздѣлся, сразу заснулъ…

А ночью, вдругъ, просыпаюсь отъ неожиданнаго рѣзкаго толчка.

— Коля! Колька! Проснись же!

— Это ужасъ! Кошмаръ! Ради Бога… Не могу спать тамъ! Не могу!

Лицо его было, дѣйствительно, страшно: мертвенная блѣдность, растерянность, широко раскрытые застывшіе глаза… Но я, не приходя въ себя, лѣниво приподнялся въ постели, недовольно спросилъ:

— Неужели Джекъ? Я же просилъ запереть… Свинство!

И, не ожидая отвѣта, чтобы не спугнуть сна, всунулъ ноги въ туфли, направился къ кабинету:

— Ложись, въ такомъ случаѣ, на мою. А я — туда… Спокойной ночи!

Полугоревъ ушелъ, какъ условился, рано утромъ, когда я еще спалъ, чтобы успѣть заѣхать въ гостиницу за своими вещами. Что случилось съ нимъ ночью, я такъ и не узналъ, да и не догадался узнавать: увѣренъ былъ, что виною Джекъ со своими блохами. Но теперь — послѣ словъ дамы — ясно: дѣло не такъ просто. Въ кабинетѣ дѣйствительно могли произойти съ Сергѣемъ Сергѣевичемъ какія-нибудь странныя вещи…

Къ сожалѣнію, безпокойная столичная жизнь не позволила мнѣ сейчасъ же написать Полугореву. Я потерялъ его изъ виду, до сихъ поръ не имѣю о немъ никакихъ свѣдѣній. Даму тоже никогда не встрѣчалъ нигдѣ. А тутъ вспыхнула революція, я лишился мѣста, уѣхалъ на югъ. И до зимы 17-го года ничего не могъ узнать о своей таинственной квартирѣ, пока случайно не встрѣтилъ въ Ростовѣ Егора… Со старикомъ я не видѣлся съ тѣхъ поръ, какъ онъ уѣхалъ отъ меня въ отпускъ.

***

Николай Николаевичъ хотѣлъ сдѣлать небольшой перерывъ, взялся, было, за стаканъ, сталъ наливать сначала чай, затѣмъ вино… Но мы не позволили:

— Потомъ выпьете. Дальше!

— Я ѣхалъ тогда въ Новочеркасскъ и ждалъ на вокзалѣ, — грустнымъ тономъ сталъ приближаться къ развязкѣ Николай Николаевичъ. — Вамъ, конечно, отлично извѣстно, какой видъ тогда имѣли вокзалы. Всюду — тѣла, шинели, узлы, протолпиться нельзя въ залѣ перваго класса, то же самое, что въ залѣ третьяго…. И вотъ, стою я надъ своимъ чемоданомъ, стерегу, чтобы никто не стянулъ… И… вдругъ знакомый изумленный голосъ:

— Это вы, баринъ?

Мы обрадовались, точно родные. Поцѣловались, долго жали руки другъ другу. И послѣ дружнаго возмущенія всѣмъ происшедшимъ въ Россіи, перешли на воспоминанія о совмѣстной петербургской жизни.

— Между прочимъ, Егоръ, — придавъ голосу небрежный веселый тонъ, свернулъ я, наконецъ, на тему, которая мучила меня почти цѣлый годъ со дня встрѣчи въ театрѣ. — Ты помнишь нашу квартиру въ Литейной части?

— А какъ же, баринъ, не помнить! Хорошо помню.

— Ты что-нибудь въ ней замѣчалъ такое… Таинственное?

— Какъ не замѣчалъ! Хо-хо! Еще бы. Я изъ-за этого самаго нерѣдко на лѣстницу спать уходилъ. Житья не было. Прислуга-то у насъ, не помните развѣ, больше недѣли, двухъ, никогда не держалась… Сбѣгала. Нѣсколько разъ хотѣлъ я было даже вамъ доложить. Но все какъ-то воздерживался. Все равно вѣдь, цѣлыми днями дома васъ нѣтъ, по вечерамъ тоже всегда уходили… Значитъ къ чему пустяками безпокоить. А что по ночамъ творилось въ квартирѣ, — не приведи Господи!

— А что творилось, Егоръ? Напримѣръ?..

— Да, вотъ, помню случай… подъ Рождество…

Ушли вы, Глаша тоже въ гости отправилась. Иду, это, я въ спальню, чтобы постель вамъ сготовить… И вдругъ…

— Первый звонокъ! Поѣздъ на Армавиръ, Минеральныя Воды, Петровскъ, Баку! — стараясь покрыть общій гулъ голосовъ, заревѣлъ въ вестибюлѣ по старой привычкѣ швейцаръ.

— На Армавиръ? — испуганно воскликнулъ Егоръ, бросаясь къ лежавшей на полу корзинѣ. — На Армавиръ — это мнѣ. Прощайте, баринъ! Счастливо оставаться! Эй, Никита, постой! Марья! Марья! Куда ты? Налѣво! Ахъ, черти!

***

Николай Николаевичъ смолкъ. Печаль но вздохнулъ, опустилъ голову, давая понять, что разсказъ конченъ. А за окномъ продолжалась мятель. Подъ кроватью скреблись мыши. И въ дымовой трубѣ увѣреннымъ голосомъ вѣтеръ снова началъ свой привычный рождественскій плачъ.

Андрей Ренниковъ.
Возрожденіе, № 206, 25 декабря 1925.

Views: 34