Недавно въ Парижѣ было высказано о монархіи въ ея противоположеніи республикѣ не мало цѣнныхъ сужденій, воочію показавшихъ, что мы все таки не совсѣмъ напрасно прожили національную драму истекшаго пятнадцатилѣтія. Мы кое въ чемъ подвинулись впередъ на пути физіономическаго познанія соціальныхъ явленій и поучились отличать въ нихъ дѣйствительныя истины отъ мертвыхъ и трафаретныхъ полу-истинъ. При этомъ наиболѣе интересное сужденіе о комплексѣ монархія-республика было высказано, на мой взглядъ, Н. С. Тимашевымъ.
Послѣдній исходить изъ установленнаго И. А. Ильинымъ положенія, что существующія опредѣленія часто опредѣляютъ не просто монархію и республику, а настоящую монархію и настоящую республику. Между тѣмъ послѣднія почти не встрѣчаются въ чистой формѣ. И не въ томъ бѣда, что онѣ всегда даны въ нѣкоторомъ смѣшенія, причемъ обнаруживается либо преобладаніе одного изъ двухъ смѣшанныхъ стилей, либо нѣкое ихъ равновѣсіе. Бѣда, напротивъ, заключается въ томъ, что «доведеніе нѣкоторыхъ элементовъ монархическаго или республиканскаго стиля до предѣла, до полнаго одолѣнія своего антагонизма, ставится причиною соціально-патологическихъ явленій».
Весьма слаженъ вопросъ о соотношеніи въ обоихъ этихъ стиляхъ мистики и утилитарности. И. А. Ильинъ можетъ быть нѣсколько упрощаетъ это соотношеніе, относя «утилитарность» къ республиканскому стилю, а «мистику» къ монархическому. Многіе республиканцы и, прежде всего во Франціи, считаютъ, наоборотъ, «мистику» прерогативою именно республиканскаго строя (въ чемъ, конечно, ошибаются). Напомню, что какъ разъ подъ аккомпанементъ данной идеологіи — ея глашатаемъ выступилъ сенаторъ Викторъ Борэ — палъ кабинетъ Тардье. Но если Борэ не правъ, закрѣпляя за республикою монополію мистики, то все же трудно отрицать ея наличность и въ республиканскомъ строѣ. Но столь же трудно, какъ кажется, отрицать и въ монархіи — утилитарность. Чтобы не ходить далеко за примѣрами, укажу, что новоевропейская монархія, въ частности, и наша, россійская, вырасла и укрѣпилась именно на «утилитарности», на практическомъ дѣйствіи пробужденныхъ ею въ жизни силъ. Въ этомъ утвержденіи не заключено ни малѣйшаго отрицанія ни самаго присутствія въ монархическомъ строѣ, ни въ монархической идеѣ весьма глубокой мистики, ни творческаго вліянія этой мистики на жизнь, т. е. вліянія также и утилитарнаго. Въ этомъ-то пунктѣ и соприкасаются мистика и утилитарность, что и указываетъ на весьма сложное между ними соотношеніе. Исторически эта связь восходитъ къ общей родинѣ и монархіи и республики, да и вообще всей нашей культуры: къ первобытному тотемизму.
Впрочемъ, и Н. С. Тимашевъ и И. А. Ильинъ приходятъ къ выводу, въ сущности, недалекому отъ вышенамѣченнаго: полное устраненіе момента утилитарности есть выраженіе серьезнаго заболѣванія монархіи.
А съ другой стороны — полный отказъ отъ мистики обезцѣниваетъ республику. Это-то и значить, что «настоящихъ» республики и монархіи (коими обычно оперируетъ теорія) въ дѣйствительности не можетъ быть. А коль скоро они выявляются, то именно это выявленіе свидѣтельствуетъ о томъ, что данныя формы осуждены на исчезновеніе и должны будутъ уступить мѣсто другимъ…
***
Но всѣ эти сужденія, помимо своей внутренней цѣнности, интересны и тѣмъ, что они, можно думать, перемѣстились бы при дальнѣйшемъ своемъ развитіи на нѣсколько иную плоскость, въ значительной степени уже подготовленную чрезвычайно яркими и глубокими построеніями Шпенглера.
Здѣсь прежде всего слѣдуетъ замѣтить, что современная европейская республика существенно отличается не только отъ древнихъ формъ того же имени, но даже и отъ ново-европейскихъ ея осуществленій, въ родѣ первоначальныхъ швейцарскихъ кантоновъ, итальянскихъ средневѣковыхъ городскихъ республикъ, голландскихъ «штатовъ», ганзейскихъ городовъ и даже Венеціи ХѴІ—ХѴІІ столѣтій. То, что мы нынѣ разумѣемъ подъ республикой, чрезвычайно далеко отъ античной концепціи res publica. И «подобно тому, какъ въ Англіи никогда не было и нѣтъ до сихъ поръ конституціи, въ континентальномъ смыслѣ этого слова, столь мало имѣетъ общаго республиканскій идеалъ XIX вѣка» — съ прежними историческими формами республики (Шпенглеръ). То, что нынѣ называется республикою, вообще не есть форма, т. е. форма самостоятельная. Она представляетъ собою, по существу, отрицаніе.
Новоевропейская республика есть, съ этой точки зрѣнія, дитя новоевропейской же монархіи. Но все ея существо и весь ея дѣйственный смыслъ направлены къ отрицанію этой материнской связи и самаго этого материнства. Это и дѣлаетъ живое ея содержаніе — въ этихъ словахъ вовсе не заключено безусловнаго ея осужденія — чисто отрицательнымъ. Ея живое содержаніе тѣмъ и исчерпывается, что она не есть монархія, или, сказать еще яснѣе и ярче, что она есть немонархія… Современная республика построена не на какомъ либо самостоятельномъ принципѣ, а такъ сказать на противоприпципѣ, на обратномъ принципѣ, на принципѣ, вывернутомъ на изнанку. Но, какъ часто бываетъ съ такими «противопринципами», — въ его отрицаніи именно и заключено сугубое утвержденіе отрицаемаго принципа. Республиканское отрицаніе всегда со внутреннею необходимостью предполагаетъ, это-то и подчеркиваетъ Шпенглеръ — полную актуальность отрицаемаго, т. е. продолжающуюся его реальность. Современная республика именно своимъ подчеркнутымъ отрицаніемъ монархіи, свидѣтельствуетъ — о ея живой силѣ. Республика обнаруживаетъ этимъ отрицаніемъ, что она сама находится еще подъ властью монархическаго принципа и вообще монархической ментальности. Оттого-то именно тамъ, гдѣ республика кажется наиболѣе утвердившейся, наиболѣе вросшей въ бытъ, вошедшей въ правы, и уже успѣвшей выработать свои собственныя формы (напр., во Франціи), — именно тамъ она и не подчеркиваетъ особенно своего анти-монархическаго отрицанія.
Однако самостоятельныя республиканскія формы даже такихъ «утвердившихся» республикъ, какъ Франція, является, какъ и само это «утвержденіе» — въ значительной степени иллюзіей. Въ томъ то и дѣло, что, будучи отрицаніемъ монархіи, современная республика заимствуетъ тѣмъ не менѣе отъ монархіи ея формы. Въ этомъ-то и заключается одно изъ существенныхъ выраженій ея зависимости отъ монархіи. И все это объясняется именно тѣмъ, что, хотя въ новоевропейскомъ мірѣ всегда бывали республики, и что въ немъ часто, особенно въ послѣднее время, срывались монархіи, міръ этотъ есть вѣчное приближеніе къ монархіи. Это-то и объясняетъ «смѣшанность» формы большинства современныхъ республикъ (какъ съ другой стороны смѣшанность формъ современныхъ монархій объясняется выше отмѣченнымъ противо-принципомъ анти-монархіи. вошедшимъ въ ново-европейскую жизнь). Но все же подлинный духъ Европы, начиная съ крушенія античнаго міра и вплоть до нашихъ дней есть (не взирая на рядъ новѣйшихъ республиканскихъ новообразованій) духъ монархическо-династическій. По крайней мѣрѣ, этотъ духъ былъ выявленъ съ наибольшею силою, яркостью и полнотою, именно въ европейскомъ мірѣ.
Генеалогическое чувство настолько могущественно въ западномъ человѣкѣ, и оно столь сильно выявляется въ его сознаніи, что династія опредѣляетъ общее политическое направленіе даже тогда — когда ее болѣе уже нѣтъ. Въ ней воплощается исторія, а мы, западные люди, не можемъ жить не-исторически. Античный человѣкъ отвергалъ династическій принципъ — изъ внутренняго своего чувства, изъ-за основного своего ощущенія бытія; онъ просто не зналъ этого принципа, не могъ его вмѣстить въ себя; мы же исходимъ, — когда отрицаемъ этотъ принципъ — изъ абстракціи: разница огромная… Тайнымъ врагомъ всѣхъ писанныхъ, т. е. не выросшихъ органически, конституцій является именно наше внутреннее чувство (Шпенглеръ).
Но это основное отрицаніе, заключенное въ содержаніи новѣйшей республики и вызываемое имъ раздвоеніе ея существа переходитъ и въ область конституціонной монархіи; здѣсь дѣйствительное и мыслимое, творчество и критика — рѣзко противостоятъ другъ другу, и взаимное между ними треніе является тѣмъ, что обычно зовется «внутреннею политикою». «Только въ Англіи сохранился цѣльный правительственный бытъ». Тамъ раса отстояла себя въ борьбѣ съ теоріей. Ибо англійская политика выращивалась, а не создавалась по доктринальнымъ трафаретамъ. Въ Англіи вошло въ самый бытъ сознаніе, что образованіе можетъ дополнить выращиваніе политическихъ дѣятелей, можетъ быть, дастъ имъ болѣе утонченныя формы пріемовъ, но никакъ не можетъ это выращиваніе замѣнить. Но Этонъ и Оксфордъ именно не столько «образовали», сколько выращивали правителей Англіи. Оттого-то, въ противоположность другимъ странамъ, именно Англія, въ которой не было конституціи, но которая сама была конституція (въ смыслѣ «быть въ порядкѣ», «быть въ формѣ»), охватила со всѣхъ сторонъ понятіе демократіи и вполнѣ овладѣла имъ»…
***
Демократія и является главнѣйшимъ камнемъ преткновенія для республики. Всѣ современныя республики (за исключеніемъ совѣтской) являются демократическими. Всѣ они созданы демократіей и для демократіи. Всѣ онѣ были задуманы въ качествѣ канала или пути, ведущаго къ ней. Всѣ онѣ представляются какъ бы неотдѣлимыми отъ нея (изъ чего, какъ я показалъ въ недавней статьѣ о демократіи — “Возрожденіе” 22.Ѵ.31, — отнюдь еще не слѣдуетъ, что послѣдняя не была бы совмѣстима съ монархіей). И все же несмотря на эту тѣсную связь республики съ демократіей и нѣкое ихъ внутреннее сродство, именно это ихъ соединеніе въ общую судьбу таитъ въ себѣ нѣкую для республики весьма значительную угрозу.
Эту угрозу, кажется чувствовалъ уже Тьеръ, возвѣстившій при созданіи Третьей Французской Республики, что она будетъ консервативной (т. е. не слишкомъ республиканской и демократической), или ея вовсе не будетъ: слова, какъ извѣстно, вполнѣ въ общемъ подтвердившіяся. Но въ эпоху Тьера далеко еще не выявилось въ этой угрозѣ главнѣйшее: изживаніе самой демократіи.
Между тѣмъ въ этомъ изживаніи совершенно уже нельзя сомнѣваться въ наши дни. И это прежде всего можно сказать о демократіи формальной, нашедшей главнѣйшее выраженіе въ принципѣ народнаго суверенитета и всемъ томъ, что изъ этого принципа вытекаетъ.
Здѣсь необходимо имѣть въ виду слѣдующее. Всякая соціальная доктрина, всякое политическое ученіе, — всегда бываютъ тѣсно связаны съ общими данностями своей эпохи, съ общимъ ея идейнымъ движеніемъ, въ частности, и съ общими историческими взглядами данной эпохи. Такъ въ свое время и принципъ народнаго суверенитета явился, въ сущности, лишь преломленіемъ и отраженіемъ въ области политическихъ теорій — общаго взгляда уходящей нынѣ эпохи, по которому за каждымъ историческимъ дѣйствіемъ, за каждою «историческою судьбою» (и, въ частности, за жизнью каждой націи, за каждою національною культурою) предполагалась творческая дѣятельность особаго массоваго дѣятеля, эту національную судьбу создающаго: народа. «Народный суверенитетъ» явился такимъ образомъ лишь функціей и логическимъ послѣдствіемъ (вполнѣ логическимъ!) творческихъ способностей, признанныхъ за «народомъ»: разъ народъ былъ признанъ субъектомъ творчества жизни, субъектомъ самой исторіи, то онъ долженъ былъ явиться и субъектомъ всяческихъ правъ.
Но данный историческій взглядъ на «народъ», какъ источникъ національнаго творчества, нынѣ все болѣе утрачиваетъ права гражданства. Да и самъ этотъ терминъ все болѣе исчезаетъ изъ обиходнаго языка историческаго изслѣдованія. И поскольку этимъ терминомъ обозначаются «народныя массы», увѣренно можно сказать, что не въ нихъ источникъ того, что называется «національнымъ творчествомъ», что онѣ не субъектъ, но объектъ исторіи. И столь же увѣренно можно сказать, что по мѣрѣ укрѣпленія этого взгляда, — а онъ, несомнѣнно, укрѣпится въ мысли и чувствѣ недалекаго будущаго — окажется совершенно поколебленной и исчезнетъ изъ жизни и теорія народнаго суверенитета.
Но параллельно съ этимъ неизбывнымъ штурмомъ основныхъ идеологическихъ позицій демократіи, — и въ ней самой происходитъ чреватое еще болѣе грозными для нея послѣдствіями перерожденіе. Это-то перерожденіе и ведетъ къ тому, что она, въ конечномъ итогѣ, сама себя уничтожаетъ, сама себя ликвидируетъ.
Хотя демократія уже по самому своему существу и съ самаго начала основывается, какъ только что было показано, на иллюзіи, эта иллюзія, т. е. питаемый ею идеалъ, можетъ создавать, на первыхъ порахъ, крупныя творческія цѣнности. Въ эту пору демократія, въ извѣстномъ смыслѣ, является торжествомъ духа, т. е. новаго духа. Пусть она и знаменуетъ, вмѣстѣ съ наполняющей ея живое содержаніе идеей личной свободы, нѣкую оторванность, нѣкое прекращеніе почвенной связанности города (въ которомъ она и возникаетъ). Пусть она возникаетъ на смѣну и въ борьбѣ съ тѣмъ, что можетъ быть названо — въ соціально-политической сферѣ — силами расы, т. е. съ традиціей, со старыми авторитетами и цѣнностями, съ прежнимъ аристократическимъ идеаломъ. Но и ея новый идеалъ есть все же идеалъ. И ея сила есть все же сила духовнаго порыва.
Однако творцы демократическихъ конституцій, — такъ было уже въ древности — никогда себѣ не представляли (и отчасти именно въ силу своего «идеализма»), къ чему можетъ привести дѣйствіе этихъ конституцій на практикѣ. Въ древности онѣ привели къ открытому подкупу народныхъ массъ демагогами и денежными магнатами. Но и въ новѣйшей Европѣ создалось положеніе, при которомъ дѣйствительная власть избирателей становится тѣмъ меньше, чѣмъ болѣе «всеобщимъ» является избирательное право. Принципы демократіи являются дѣйственными, въ сущности, лишь до того момента, пока не создается организованнаго водительства массами. Но какъ только таковое создается, выборы получаютъ, въ лучшемъ случаѣ, лишь чисто отрицательное значеніе своего рода «цензуры», и то не на долго. Современный избиратель не имѣетъ даже, въ сущности, права выбора между партіями. Ибо его воля направляется чрезвычайно могущественнымъ аппаратомъ «организованнаго» общественнаго мнѣнія, диктующаго свою волю и самимъ партіямъ. Такимъ образомъ, и выборы и сами партіи утрачиваютъ, въ концѣ демократическаго «Эона», свой первоначальный смыслъ. Выборы становятся малопоказательной формальною манипуляціей, а партіи, давно уже сами себя укомплектовывающія, — карьернымъ учрежденіемъ и вмѣстѣ съ тѣмъ какъ бы лишь свитою нѣсколькихъ выдѣлившихся изъ массы вождей.
Это-то и является наиболѣе существеннымъ признакомъ: въ демократіи пробуждается раса. Но это пробужденіе и означаетъ конецъ демократіи. Особенно типичнымъ для нашего времени является въ этомъ отношеніи дѣйствіе нынѣшней «веймарской» конституціи Германіи. Она привела къ цезаризму партійныхъ организацій, находящему коррективъ лишь въ президентской диктатурѣ. Но при всемъ отличіи парламентскаго управленія Германіи отъ такового же Франціи, — и въ послѣдней обнаруживается аналогичная линія. Въ извѣстномъ смыслѣ, эта линія во Франціи еще рельефнѣе, ибо она и традиціонно есть страна скорѣе личностей, чѣмъ партій, что весьма ярко обнаружилъ лишній разъ недавній «Бріановскій» кризисъ… Но эта же основная линія отдѣляющаго значенія и даже прямого господства личностей вполнѣ ясна и въ древнемъ Римѣ, а именно — въ эпоху заката его демократіи.
Эта линія и означаетъ пробужденіе въ демократіи «расы», т. е. ея конецъ. Ибо какъ ни называть столь ярко нынѣ обнаруживаемое въ политической жизни всѣхъ странъ господство сильныхъ личностей — диктатурой, цезаризмомъ или еще какъ нибудь иначе — трудно не видѣть, что новѣйшая Европа идетъ къ чему-то, весьма напоминающему цезаризмъ древняго міра. И идетъ именно по тому самому пути, по какому шелъ къ нему этотъ міръ, т. е. по пути демократіи.
Но цезаризмъ былъ и въ древнемъ мірѣ явленіемъ преходящимъ. И инымъ онъ не можетъ быть, ибо онъ есть нѣчто безформенное. А безформенности не выносить жизнь. Въ дѣйствительности, цезаризмъ не начало, а конецъ. Въ немъ — лишь возвѣщеніе объ иныхъ силахъ. О какихъ именно, — объ этомъ когда нибудь въ другой разъ…
Александръ Салтыковъ.
Возрожденіе, № 2223, 4 іюля 1931.
Views: 35