Этот очерк — своего рода «повторение пройденного». Я уже касался всех или почти всех вопросов, здесь собранных. Однако есть тут и вещи, которых я ранее не высказывал.
***
Религия и революция вырастают в нашей части света на одном корне. Этот корень — книга. Есть у них и другие общие черты. Разумеется, цели и последние ценности у религии и революции совсем разные. Наименьшее допущение религии: есть в мире Некто или нечто, кроме физики, «тел и сил»… Из него вырастает все остальное. «Передовой» человек и помыслить об этом таинственном X боится. Но он тоже верующий, только предмет его веры — по «эту» сторону бытия.
Принято думать, будто религиозные верования — только те, которые говорят о существовании и свойствах богов. Это мнение пора исправить. Религиозные верования суть любые верования о предметах религии, будь то положительные или отрицательные. Атеизм есть религия. Когда сообщается, будто «британские ученые раскрыли тайну околосмертного опыта» (которая, естественно, «оказалась эволюционным приспособлением, наблюдающимся уже у мышей»), нельзя сомневаться, что этими учеными руководила своего рода религия, пусть и отрицательная.
Европейский ум давно ищет веру. Разумеется, в XVII столетии он усомнился во всех общепринятых истинах. Декарт дал картину механического мироздания, из которой исключен однако человек, единственное существо во вселенной, обладающее духом; Гоббс признал ту же картину мира, что и Декарт, за исключением духа, а у механического человека, в уме которого происходят вычисления с заранее, будто бы, предопределенным исходом, отнял и свободу воли. Условно говоря, до 1789 года это мышление more geometrico [1] процветало; на людей и историю смотрели как на геометрические фигуры. Уже «Просвещение» создало предельно отвлеченную идеологию, приложимую, казалось, к любым отношениям и обстоятельствам — почти религию, т. к. религия есть наиболее обобщенное мировоззрение. У истоков этой идеологии стоял Гоббс, о котором мы еще будем говорить особо.
После краха революции наступило и разочарование в геометрии. XIX век при своем начале был временем поиска идеологий, т. е. всеобъемлющих учений, могущих заменить католичество. Геометрическое мышление, рассматривающее людей и их отношения как круги и треугольники, было уже выработано, оставалось им воспользоваться. Началась борьба за религию и против разума, увенчавшаяся успехом после победы марксизма. Но можно ли назвать религией мировоззрение без мысли о божестве? Можно. Борьба за религию есть борьба за осмысленность жизни (потерянную европейцем в «век разума»). Марксизм был одним из удачливых последователей просвещенства этом пути. Он также выработал учение, приложимое почти к любым мыслимым обстоятельствам — до сих пор притягательное. Кое в чем (вера в «естественное состояние», воспринятое в виде «первобытного коммунизма») он наследует Гоббсу.
I. Левое как религиозное
Религиозное (и даже библейски-религиозное) поведение значительно более устойчиво, чем религиозные представления, и воспроизводится даже тогда, когда эти представления выцветают. В наши дни на месте христианских сект недавнего прошлого стоят секты политические, как правило левого толка. Политическая «левизна» движения определяется не заботой об общественной справедливости, как думали прежде, но его христианоподобностью и зараженностью моральными оценками. Новейший русский либерализм есть именно левое движение. Я об этом уже не раз говорил в других местах.
Главная его черта — запредельные нравственные требования, применяемые всегда к «другому» и никогда к себе и своим, особенно если этот другой — Государство Российское. При несомненном облике религиозной секты, это секта нехристианская, т. к. нравственного совершенства она требует только от врагов. «Друзьям» прощается все, в особенности почитаемому как доброе божество «Западу».
Опора этой секты — интеллигенция, т. е. верующий класс. Причем в «современных» условиях, т. е. начиная с XVIII столетия, эта вера исключает религию. Само по себе количество веры в обществе не изменяется. Можно даже говорить о законе сохранения количества веры. Меняется только ее направленность.
Внутреннее противоречие интеллигенции в том, что жить без религии она не может, но и религию ненавидит. А потому ищет заменителей веры на всех возможных путях. Предмет ее поклонения — «критическое» мировоззрение, однако понимать его следует как безоговорочное принятие предмета веры при таком же безоговорочном отвержении всего, что этой вере противоречит. Это не просто «люди веры». Это, в первую очередь, книжники, для которых непосредственные жизненные впечатления вторичны, а первичны — идеи, принимаемые прежде всего в морально-оценочном смысле.
II. Книжник и книга
Революция есть победа книги над жизнью. Но ведь и христианство тоже, в его чистой форме. Революция начинает там, где христианство (в его церковной или сектантской форме) перестает быть действенной силой.
Христианство ввело некогда наивного ново-европейского читателя в мир книги. Разве это плохо? Само по себе — нет, но поскольку читатель был наивен, то есть доверчив, «истина» для него воплотилась в книгах, иначе говоря, записанное в книге стало истиной. Отсюда и другое следствие: уничтожая книгу, мы как бы убавляем истинность мнения, в этой книге высказанного. Отсюда средневековая страсть к сожжению книг. — Культура, не основанная на книжности, не испытавшая этого семитского влияния (а «книжник», сколько можно судить, появился именно на восточной почве), была, возможно, менее легковерна. Грек классической эпохи мог еще посмеиваться над модной новинкой — книгой (есть греческая комедия, в которой герой раздает тумаки, приговаривая: «Так в книге написано!»).
Вход в культуру нового, неопытного читателя всегда, можно предположить, сотрясает ее здание. Книга — орудие большой силы, если не прямо взрывчатое вещество. Боюсь, правда, что сегодня мы переживаем не «приход», а уход читателя. Революционные силы по-прежнему кипят, по меньшей мере в России, но питаются они не книгой. В остальном картина та же: наивный читатель находит в первой прочитанной им странице «истину».
Ум, не подготовленный к чтению, делается жертвой последней прочитанной книги. Способность принимать идеи не в качестве «истин» требует воспитания и дается не сразу. Наивному читателю я бы противопоставил читателя опытного, который понимает, что находит в книгах не «истины», но мнения. Формированием такого читателя должна была бы заниматься средняя и высшая школа, но ее задача после 1917-го — передать «верное мировоззрение» и определенный запас технических знаний.
Просвещение есть вырабатываемая опытом способность, с позволения сказать, воспринимать идеи, не зачиная от них. Не всякая идея в просвещенном уме пускается в рост; этот ум сам решает, какие семена прорастить, а какие нет. В невозделанном уме оплодотворяющую силу имеет первая попавшаяся идея, какова бы она ни была. Просвещенный ум сам решает, от какой идеи зачинать.
А человек книжный часто не имеет в себе ничего кроме того что в него вложили. Умение мыслить не состоит в прямой связи с умением читать. Власть «логических выводов» особенно сильна над слабыми умами. Культура и человечность строятся совсем не на «логике».
Набоков говорил: революция, пробуждая в «народе» интерес к чтению, чем дальше, тем больше вкладывала в протянутую руку камни. Революция потому так борется за доступность книги, что ей жизненно важно доставить наиболее опасную книгу наиболее неподготовленному к ней читателю. Излюбленная революционерами цитата «знание – сила» должна быть исправлена: наибольшую взрывчатую силу имеет знание, доставленное на неподготовленную к нему почву.
Революция нуждается в письменном «источнике истины», оправдывающем разрушение существущего порядка любыми средствами. Сначала это была Библия, затем светские книги. Гоббсу, который мечтал о принудительном единомыслии, следовало бы указать на опасность печатных книг как таковых. Все революции, начиная с реформатской (революции по сути, хотя и прикрытой библейскими идеями), продолжая английской (также вычитавшей идеи в Библии), продолжая французской и русской, возгорались от сочетания книги и неподготовленного к ней читателя. В большинстве случаев это была Библия; французская революция сама создала себе «писание»; Россия нашла его в религиозно понятом (впрочем, изначально религиозном на свой лад и догматическом) марксизме.
Сама по себе книга, безусловно, не создает революции. Она создает класс людей, который с наибольшей готовностью примет участие в разрушении, если для него представится случай. Всякий «максимализм» основывается на книжных идеях. Идея, вытащенная на улицы, о которой говорил Достоевский, есть та самая первая прочитанная, а потому принятая за истину, идея, о которой сказано выше. «Просвещение масс» состоит именно в заражении их этой «первой идеей». На «вторую» у них не остается времени, сил и аппетита.
Для революции нужна идея, для идеи — служители, т. е. люди веры. Без них никакие обстоятельства не сложатся в революцию. Приходит революционер: книжник с ножом.
III. О революциях
Революция — икона новейшего времени. В ней видят некое «богоявление», торжество «Истории» над косностью. История, как я говорил уже, в современной картине мира занимает место Бога. Она судит; она моральна; у нее есть «правильная» и «неправильная» сторона… Однако никакого торжества «истории» в погроме (каким является очищенная от пышных слов революция) найти нельзя, как и смены «дурного» порядка «хорошим», «отсталого» — «передовым» и так далее, а в особенности — смены закономерной. Настоящее содержит зародыши множества будущих — вопреки христианско-марксистскому представлению о потоке времени, стремящемуся к предопределенному итогу. Нет никакого однонаправленного пути развития. Одновременно живут и борются много различных будущих, и победа одного из них — явление, так сказать, статистическое. Оно побеждает не потому, что от века предназначено к победе.
Что было бы без революции, то будет и после революции, только грубее, беднее, с потерей невозвратных наследственных богатств.
Поговорим немного о революциях. [2]
Основное интеллигентское заблуждение: революция случается «потому что», т. е. есть нечто неизбежное, рациональное и предсказуемое. Правда в том что революция иррациональна. Она не «назревает» и не «разражается», как «очистительная гроза» (излюбленное сравнение). Революция непредсказуема, а непредсказуема потому, что бывает сочетанием трудных, но не катастрофических обстоятельств с бесхарактерностью или неготовностью правительства. То, что стало сегодня революцией, вчера никого не обеспокоило бы — и не обеспокоит завтра. Дело не в том, что «истомленный ярмом народ поднялся против угнетателей». Если бы все было так просто, «советская власть» и года б не простояла. Нет. Революцию делают не «страдания», но дурные обстоятельства вместе с безволием или неуместной добротой сильных. За эти безволие или доброту народы потом расплачиваются столетиями.
Людовик XIV разорил Францию, говорит Кареев. Революция в «экономической» ее части была ответом на это разорение. «Старый порядок» вовсе не был «старым»: он был порядком Людовика XIV. Английские предреволюционные порядки также не были «историческими», устоявшимися. Революцию разожгли относительные новизны, заведенные неугомонными Стюартами. Не о грехах «старого порядка» шла речь, но о новом или новейшем влиянии отдельных личностей.
Опасна даже не сама революция, как переворот, но деятельность верующего класса, которому этот переворот открывает дорогу. [3] Сама по себе «революция» — только минута слабости, когда падает государственный порядок. То, о чем мечтает интеллигенция — не революция, а ее следующий день, когда на место растерянных государственных людей приходит верующий класс — если это ему удается — и налагает на жизнь цепи «идеи». [4]
Революция случается не там, где есть давние неразрешенные задачи, но там, где к этим задачам добавляется некая особая «закваска», которую можно условно назвать «интеллигенцией» в указанном выше смысле «людей веры».
Революция не случается, ее делают. Что значит «сделать революцию»? На месте лояльности вырастить неудовольствие. Из неудовольствия создать бунт. Оседлать бунт и захватить власть. Где здесь место «народу»? Под седлом.
Революция есть отстранение или уничтожение сильных слабыми, причем сильных во всех смыслах, включая ум и культуру. От этого клейма избавлены, кажется, только те революции, которые в то же время — восстания против иноземного господства. Они национальны, цельны, не основаны на зависти одной части народа к другой, как это было во Франции, или на недоверии, как это было в России. «Буржуазия натравила народ на дворянство», говорил один современник французской революции. У нас же интеллигенция натравила народ сама на себя. Французский переворот — торжество тогдашнего полуобразованного класса. Русский — самоубийство того же класса (а вместе с ним и гибель настоящего культурного слоя).
Революция есть явление «отрицательного отбора». Для устойчивости государственного порядка нужны не войско, не ценности как таковые, но нечто противоположное «книжникам с ножами»: многочисленный класс людей, желающих жить не для Престола, родины или «идеи», а для себя. Живущие для себя, своего труда, успеха, дарования — несут страну на своих плечах. Более того: они естественно, без всяких дополнительных побуждений «патриотичны». Если, конечно, они не потомки переживших революцию и, вместе с ней, эпоху беспробудной лжи со стороны несостоятельного правительства… Такой опыт внушает глубокий цинизм и угашает какие бы то ни было чувства к государству, от имени которого выступает это правительство.
IV. «Единая Истина»
Всякая революция вносит в мир свою «испепеляющую истину» — последнюю правду, отменяющую все прежние. Всякая революция создает всеобъясняющее мировоззрение, подобное тому, какое давала народам Церковь, но исключительно посюстороннего характера. Назову такие всеохватные мировоззрения идеологиями.
В своей вере в единую истину революционер наследует не только Аристотелю («не может быть двух неложных мнений об одном предмете»), но и библейскому «познаете истину». Между первым и вторым, вероятно, не было той пропасти, какую мы привыкли видеть между Афинами и Иерусалимом. Ветхий Завет писали просвещенные люди своего века… А вот язычник не понял бы, о чем речь: познавать, с его точки зрения, нужно себя (т. е. свою ограниченность). Пока в силе идея «истины», будет и борьба с инаковерием.
В эту борьбу революция вкладывает все свои силы. И хуже того: революция и всякое движение к ней ведущее хотят быть непременно моральны, так, чтобы их враги были и врагами нравственности и самого Добра. Опыт показывает: любое неразборчивое в средствах политическое движение будет движением моральным. Только «единая истина» дает силы лгать. Борьба ради моральных целей воодушевляет слабых людей, заставляя их забыть о собственном несовершенстве. Вспомните Ключевского о казацких погромах: «думали, что, поборая по обижаемом русском Боге, делают доброе дело». Национальный социализм может быть понят только как моральное явление. Сила всех разновидностей социализма (говоря шире — левого движения) в применении нравственных оценок к вещам, не имеющим нравственного измерения. Я бы даже сказал: нет другого пути для широкого разлития «зла» (сознательно употребляю слово из моралистического словаря), кроме пути морали. У злонамеренных одиночек, преступников и безумцев, не нашедших своим поступкам нравственной основы, нет будущего.
Социализм («левое движение») — фаза, через которую с необходимостью проходит ветшающее христианство. Господством морального отношения к вещам он напоминает христианство, посюсторонними ценностями от него отличается. Можно даже предположить, что нет иного выхода из христианства, кроме как через врата социализма. Формы его могут быть разнообразны. «Избранный народ» находят в угнетенном классе, в обиженной нации или даже, как я не раз говорил, в преследуемых людях «третьего пола». Важнее всего здесь страдательное положение «избранных». Моралистическое мировоззрение сосредотачивается на преследуемых, извращенным образом толкуя евангельское: «блаженны изгнанные за правду». «Правда» отбрасывается, как маловажное обстоятельство; основанием святости делается именно изгнанность, преследование. Социализм, в некотором роде, есть невнимательно прочитанное христианство — или же христианство, прочитанное левым поклонником Гегеля, можно сказать и так.
Оба социализма, классовый и национальный — имеют библейские корни. Или «моральное мировоззрение» и «избранный народ-пролетариат», или «моральное мировоззрение» и «избранный народ-арийцы». Классовые социалисты убивали «язычников» или лишали всех прав; национальные с лишения прав начали, а попыткой массового убийства закончили. [5] Метод национальных социалистов кажется более решительным — но опыт показал, что «классовые» добились большего: Россия ушла на дно морское и не всплыла больше; культурные линии пресеклись; наследство осталось без наследников… тогда как «язычники», с которыми боролись национальные социалисты, живы и процветают.
Теперь мы видим натиск социализма «третьего пола», переплетенного с новым национальным социализмом (обратного действия — все преимущества видящим на стороне не-белых народов). Так будет и дальше. Западный мир будут сотрясать судороги левого движения всех видов, пока он не откажется от мечты об уравнении гор с долинами, т. е. от христианского образа мыслей. Уйти от христианского мышления значит уйти и от революционерства — к жизни в истории.
Но перейдем от современных революций к их вечному прообразу: христианскому перевороту.
V. Христианская революция
Христианская революция была (подобно революциям нового времени) переворотом во имя «разума». «Верую ибо абсурдно» говорилось наиболее материалистически настроенным проповедником новой веры о наиболее оскорблявших его частях нового учения; вообще же христианская проповедь была «разумнее» и «современнее» языческой. Не зря христианское богословие не разлучалось с Аристотелем. Несмотря на свою любовь к тонким оттенкам, когда речь идет о душевной жизни, в области разума оно приняло черно-белое Аристотелево мировоззрение. Романтично (в смысле метода познания, не в смысле любви к таинственному) и тонко христианство в отдельных случаях, когда ему нужно, а в остальных — так же склонно к упрощениям, как всякий рационализм. Христианство есть рационализм в религии, несмотря на романтическую поэму, известную под именем «Нагорной Проповеди». Впрочем, и это определение неполно. Христианство бывает одним в одних случаях и другим в других, в силу неоднородности состава, что и составляет его силу. В своих основаниях оно романтично— несмотря на его культ старости, несмотря на рационализм. Оно легко поддается стилизации в духе молодости, смутных чувств, чаяний, надежд…
Конечно, победа христианства не только означала победу более «рационального» над менее рациональным. Это была еще и победа Империи над раздробленностью и свободой богочтения и культа, хотя и значительно отложенная, запоздалая по сравнению с ее политической победой. Христианство есть Небесная Империя. Апостолы — настоящие римляне; «римство» побеждающего и победившего христианства несомненно, и это прежде самого понятия о католическом Риме. Католический Рим, духовная империя — поздние всходы гораздо более ранних зерен.
Христианство рационализует божественное. Будучи продолженной в протестантизме, эта линия дает сначала жестокие и упрощенные, затем слащавые и опять же упрощенные толкования Божией воли, а затем — и упразднение Божества, сокрытие Eго за ширмой Истории.
Церковное понимание жизни как цепи искушений и наказаний, т. е. как своеобразного воспитательного процесса, ценность которого не в нем самом, а в его плодах — это понимание дает жизни смысл за ее пределами… Здесь притягательная простота христианства — и «историзма», который проповедует совершенно то же самое, только без Бога. Не в последнюю очередь этим упрощением, видимостью «полного знания» о божественных вещах, христианство отпугивает людей по сей день. Христианство, как ни странно, сходится с современным догматическим материализмом в вопросе разумности и познаваемости мира…
Однако христианство может восприниматься не только разумом, как было в Западной Европе, но и чувством, т. е. переживаться художественно. Таким художественным переживанием оно было у нас на Руси. Романтическая сторона христианства (т. е. обращенная внутрь человека) сильна и глубока — может быть и сильнее умственной его стороны. Однако на этой романтической стороне не построить общества (откуда слабость нашей государственности до Петра).
В области нравственности христианство было менее рационально и совсем не следовало за Аристотелем (учившим, как известно, что зло — в уклонении от середины и что желания не душевредны при условии их умеренности). Ради спасения оно требовало напряжения всех сил. Некоторые говорят: да, надо требовать «всё», чтобы получить «хоть что-нибудь». Но мне кажется, что «будьте совершенны, как совершен…» — опасный призыв. Меру нашего совершенства определяет всегда другой человек, и определяет по себе. Кроме того, требование постоянного совершенства, как невыполнимое, создает безысходные внутренние напряжения. Сила христианства еще и в том, что оно вывело религию в область невозможного, в область движущихся гор и горчичных зерен. Уже упомянутый Гоббс в XVII веке определил возможную для честного христианина праведность как «желание больше не грешить» — что спасительно и единоственно доступно для большинства людей, но совсем, совсем не отвечает мысли Писания, что бы Гоббс на этот счет ни говорил.
Христианство внесло в мир — кроме прочего — мысль о бесполости божества, или, что то же самое, об отсутствии божественного основания у пола, что лишило отношения полов всякой защиты. Христианство вообще выросло на почве презрения к миру. Христианские секты также. Но между Церковью и сектами была большая разница в степени и качестве этого презрения. Церковь видела в мире нечто ненужное. Мы сами по себе, а он сам по себе. Для члена секты же — мир есть чудовищный Грех, в который он вовлечен против собственной воли, насильственно, от которого нет спасения. Все радуются (грешат!), любят (снова грешат!), словом, «у всех есть тайна от этики», как говорил Киркегор. Церковь смотрела проще: «Согрешил? Плюнь. Это дрянь, батюшке расскажешь — отсохнет». Отсюда, кстати, чудовищное отношение русского языка к любви полов: скверно, гадко, и сказать-то нельзя иначе, как отвратительными словами. «Дрянь, плюнь, отсохнет». Однако таким извращенным образом в жизнь церковного люда все-таки попадала «мирская» радость. Сектанты смотрели на вещи серьезнее и доходили до самооскопления…
«Чистое христианство», к сожалению, испепеляюще. Из попыток «жить по Евангелию» получаются одни секты, и это неслучайно. Только унаследованная от язычества культурная широта (вся — внебиблейской природы) делает «христианское общество» (с науками, искусствами, философией) возможным. Мы редко задумываемся о том, что будет, если вычесть язычество из смутного понятия «христианской культуры». Останутся после такого вычитания — «пост и молитва». То хорошее, что произросло в средневековой Европе, проросло мимо христианства или в его косвенных лучах.
И вот мы подошли к силе, которую христианство лишило трона: к Старшей Религии, язычеству. Однако прежде поговорим об одной загадочной христианской черте.
VI. Монархическое богословие
Христианство — религия Царства. Его мироздание упорядоченно и управляется премудрым Царем. Монархизм здесь внутренний, не от желания понравиться земной власти. Гоббс вполне оправданно скажет, что смысл истории мира с христианской точки зрения — в возникновении, сохранении и торжестве Царства Божия; что добрый христианин есть хороший подданный. Потому и «демократическое христианство» выглядит бледно: у него нет внутренних оснований. Христианство не раз обвиняли в прислуживании мирской власти. Однако вопрос глубже. Христианство так хорошо уживалось с кесарем и его слугами потому, что уверовало в иерархию. Оно иерархично. «Звѣзда отъ звѣзды разнствуетъ во славѣ».
Библейское богословие не напрасно называют «монархическим». Однако удивительно то, что создал ее народ, навсегда потерявший царя и царство. Далее: Библия содержит не просто «монархическое богословие», но насыщена отвращением к израильской монархии и мечтой о всеобщем уравнении. Ее учение вполне можно назвать богословием монархически-уравнительным. Миром, согласно Ветхому Завету, правит Единый Правитель, отправляя при надобности посланников-ангелов (которыми стали прежние независимые божества) — и рядом с этим «сокрушатся все высокие башни» и «последние будут первыми». На протяжении церковной истории чаще и громче звучали первые ноты, но никогда не замолкали вторые.
Вывести монархические пристрастия Ветхого Завета из наличной политической жизни древних евреев затруднительно. Сравним библейскую религию с греческой. Боги греков были греки. Хорошо. Гомер любовно показывает грекам этих богов со всеми их слабостями. Бог евреев был Царь; однако Ветхий Завет то и дело показывает читающему, как дурны цари. Ветхий Завет ведь антимонархическая книга. И при этом евреи создали монархическое богословие, разделяемое и магометанами и христианами. Это более загадочно, чем греческий случай…
И другое. История говорит, что «пророков» знали и другие ближневосточные народы; в самом понятии «пророка» нет ничего враждебного религии и царству. Однако Библия (будучи книгой «умышленной», пользуясь словцом Достоевского) сохранила для нас память только о пророках-бунтарях и уравнителях, врагах царства, то есть древнейших революционерах. В этом отношении жизнь Библии в европейских культурах — пример того, как книга определяет действительность…
Впрочем, допустим, что человек находит не бога-друга, но Вседержителя — когда на земле им правит могучий царь. Продолжая эту мысль, мы можем сказать: человек поклоняется темным, безликим силам, правящим его жизнью, не осознавая этого — когда им правит такая же безликая «демократия». Если религиозные представления и правда связаны с формами общественной жизни; если современный человек не изъят (как ему мнится) из-под власти законов, управлявших прежними поколениями, — такое допущение вполне оправданно. Современность, вполне возможно, поклоняется таким богам, каких находит в своей жизни…
Вернемся к побежденному язычеству.
VII. Язычество
Прежде всего надо сказать, что языческий мир погиб не потому, что он был «плох». «Первой причиной успеха христианства была просто слабость и утомленность противника: язычество потеряло веру и в науку, и в себя», говорит о побежденной стороне Эрик Доддс. [6]
Языческий мир не был так чужд новой вере, как хотели бы думать христиане. Давным-давно в нем распространились философские секты, учившие благой жизни, т. е. предлагавшие рядовому язычнику мир в отношениях с собой и мирозданием, который впоследствии пообещало европейцу христианство. Древняя философия была, как правило, сводом нравственно-философских правил (за что ее и осуждали мыслители нового времени); просто при отсутствии принуждающей внешней силы философских школ было много и личность могла выбирать между ними, не опасаясь обвинения в ереси и обещаний вечного проклятия. Даже «многобожие», излюбленная мишень для христианских проповедей, ослабело в позднем языческом мире, признавшем Марса, Венеру и прочих богов слугами мироправителя Зевса. Хотя нельзя сказать, чтобы оно было неоправданно. Мы не можем чтить божественную Полноту Жизни «вообще», но только разные Ее стороны — под разными именами. Иначе в белизне Единого погибнут все цвета. Кончится дело всеистребляющей «единой истиной». И внутри будто бы монотеистического христианства есть это почитание разных сторон божественного под разными именами…
И относительно «идолов» и природных сил, будто бы «обожествляемых» язычниками — думаю, как и в нашем мире, мало кто из людей думающих смешивал статую с изображаемым ей богом. Что же касается «поклонения природе»… Природа была для эллинов иконой, божественным образом. Для эллина божественное разлито в мире, ему причастны дерево и человек. Эта мирская божественность, отблеск бога на прекрасном человеке или красивом пейзаже, уничтожена христианством. Для него всё в мире или грязно, или лишено ценности. Современный западный человек по-прежнему христианин в основных своих побуждениях. В любви к прекрасному человеку, юноше или девушке, он видит или грязь, или удовлетворение желания; в мире — только бескрайнее поле «ресурсов», которые надо исчерпать ради все того же удовлетворения желаний. Христианство обездушило отношение к людям и вещам — все привязанности, все чувства направив за пределы мира.
Упреки в безнравственности, направляемые язычникам проповедниками новой веры — можно направить всем жителям больших городов, а уж тем более современных. Скажем, с точки зрения скромного мусульманина из какой-нибудь азиатской деревушки — христианские города воистину объяты развратом… Совестливые христиане и перед концом Старого мира говорили о наших христианских городах то же самое.
А вот одна эллинская мысль, в самом деле чуждая нашему мышлению: боги сорадуются людям, богов надо радовать. Их нельзя почтить скорбью или бездельем (день субботний). Хочешь радовать богов — будь бодр и деятелен… И еще. В области воспитания христианин и язычник пользуются разными средствами. Христианство воспитывает стыдом, язычество достоинством. Проповедь «смирения» у христиан нечувствительно переходит в проповедь заниженной самооценки. Яркий пример воспитания стыдом дает Диккенс. Достоинство в мир воспитания стыдом проникает контрабандой. Воспитание стыдом, к сожалению, основано на занижении личной ценности, то есть на убыли достоинства…
Я перечислил те качества Древнего мира, какие первыми приходят на ум. Их, несомненно, больше. Суды «истории» несправедливы, что бы не говорили сторонники «историзма». Достигая «узловой точки» (о которых мы будем говорить в следующем очерке) и делая новый выбор, культура некоторое время победоносно развивается… пока не придет к новому выбору, а может быть, и падению. Так было и с христианством. Оно оказалось исключительно долговечно, но на протяжении последних трех столетий, чем дальше тем больше, сила его переходит к светским движениям религиозного характера — движениям левым.
VIII. Христианство и противохристианство
В нашей культуре сейчас время атеистического застоя. Не Бог умер. Умерло (или близко к тому) христианство, а прежде выжгло ниву религиозной мысли. Теперь некому предложить европейцу иное, нежели христианское, мышление о божественном. Даже будучи врагом христианства, современный человек все равно останется поборником «единой истины». Он вообще может быть только сторонником той или иной из наличных «единых истин». Чтобы выйти из христианского круговращения мыслей, нужно вернуться к борьбе как основе. Имею в виду, конечно, не пустое формообразование, поощряемое массовой культурой, но состязание мировоззрений, основанных на интуициях души и выводах разума.
Любой нынешний громкий «антихристианин» есть, при ближайшем рассмотрении, человек христиански мыслящий; действительная свобода от христианства состоит в удалении от ревнивых «истин», соответственно и от опровержений того, что истинами считается. Превращение христианства в антихристианство не так уж трудно, т. к. ядро христианства составляет вера, а направить ее можно в любую сторону. Взять хотя бы утилитаризм. Тут и фанатизм, и вера, и пророк (Бентам). Кстати, юность тем более увлекается новым учением, чем более оно нетерпимо. Что не обращается напрямую к способности любви или ненависти — то непривлекательно. «Долговечны бывают речи острые и страстные», говорит историк романтизма Пьер Ласер…
Если христианство поощряет лиричность, если не прямо восторженность (как я не раз уже говорил, черты детства и юности), то выступают против него нередко не «с точки зрения разума», как многим хотелось бы думать, а с точки зрения подавленности и тоски. «Вот истинное лицо мира и жизни», восклицают поклонники «разума». Однако психологическая обусловленность и этого взгляда очевидна. У современного человека есть немало причин для тоски, и от многих радостей он отрезан — от радостей созерцания природы, от радости осмысленного труда. Нынешний человек окружен большим числом материальных благ, но и более несчастен, чем прежде…
Отмирание религии в наиболее свободных странах Запада связано еще и с тем, что движущей силой там после 1945 года стал гедонизм. (Естественное превращение утилитарной морали: «наибольшее счастье наибольшего числа лиц», поскольку же «счастье» не поддается измерению, неизбежно истолкование его как удовольствия.) Гедонистическая религиозность теоретически возможна, но маловероятна…
Никакого настоящего движения мысли в сторону нового мироощущения и понимания божественных вещей мы пока что не видим. Мы крутимся в водовороте обломков, оставшихся от крушения Старого мира, пытаясь придать ему вид твердой земли. Но никакой твердой земли у нас нет. Есть попытки опереться на когда-то бывшие земли: на Старый мир (редко), на мир, созданный революцией (господствующее направление в России)…
Однако мировая тайна не перестает существовать оттого, что мы потерялись в промежутке между двумя эпохами, оконченной и наступающей.
IX. Мировая тайна
Нас окружает мировая тайна, даже если мы забываем об этом в кругу ужасов и удовольствий. Кроме тайны собственного рождения, будущей смерти, иногда, редко — тайны вдохновения, мы знаем тайну мира с чужих слов. Мистический опыт почти всегда чужой. Религия переводит его в область повседневного, дает нам доступ к чужому опыту — если у нас нет своего. Этой тайне, к сожалению, глубоко враждебно повседневное понимание науки, широко разлитое посредством среднего и высшего образования, а также «научно-популярных» книг…
Мировая тайна проявляется в человеческой жизни религией. Ее пробуждают нарушающие течение жизни события, и напротив, безмятежное или бесцельное течение жизни связано с потерей ее живого чувства. И судьба наша (когда она есть у человека) напоминает о тайне мира; она и есть эта тайна. Лицо этой тайны — время, в которое мы брошены. Отношения с культурой, отношения с божественным — отношения со временем. Кто не связан любовью или ненавистью со своей эпохой, тот вне культуры и религии.
Человек, кстати заметить, может выйти из христианства по двум причинам: потому, что он не видит мировой тайны — или потому, что он не удовлетворяется христианским ее пониманием. Христианство рационализует все вещи, в том числе и эту. Поскольку все вещи, строго говоря, находятся по ту сторону слов — скорее всего и то действительное содержание мировых тайн находится «по ту сторону» церковного о них мнения.
Сердце тайны — Бог, божественное начало — по ту сторону «богов». Однако молиться началу без имени и качеств мы не можем. Качества, какие мы предпочитаем видеть в наших богах — те, о каких осмеливаемся просить для себя. Просить уже, в свою очередь, у той силы, которая наполняет своим огнем нарисованные нами на темном небе фигуры богов. Боги суть образы, в которых народ выражает свое понимание божественного; начала формируемые, но и формообразующие.
Говоря о Боге, мы имеем в виду Мироправителя и Творца. Под богом мы понимаем божественное существо, не единственное в своем роде и не творящее миров. Сделав это уточнение, скажу: жизнь есть игра с невидимым богом. Впрочем, разница эта смутная. Иногда мы не знаем, к божеству ли собственной судьбы, души обращаемся, или к Творцу мироздания.
Это личное богословие. Но в каждой почти душе есть личное понимание религии, которое только при большой удаче разделяется этой душой с другими. Оно совершенно законно; странно было бы, напротив, не иметь никаких мнений об океане, объемлющем и нас, и наш мир. Оно из тех принадлежащих нам вещей, которые совершенно, никогда, никоим образом не вычитываются из книг, но выносятся из нашей собственной неповторимой судьбы. Это «личное богословие» — наверное, самая удаленная в человеке точка от Книги как источника установленной религии и революции, с разговора о которых я начал очерк.
***
Вероятно, у высказанных на этих страницах мыслей не может быть никакого «заключения». Что следует из того, что мы находимся на отмели между двумя морями? Ничего. Разве что необходимость памяти о море, нами покинутом, даже о внимательном изучении его течений, чтобы понять, как принесло нас на эту отмель у пересыхающих вод — и надежда на то, что мы увидим еще новое море.
[1] Геометрическим образом (лат.).
[2] Замечу сразу: к русским событиям августа 1991 г. сказанное ниже отношения не имеет. В 1991 г. у нас не было революции. Падение «нового порядка» было естественным и вполне ожидаемым; его ускорили, однако, слабость и неспособность правительства. «Народная власть» могла существовать только в условиях террора, громогласной пропаганды и устранения всех мнений, несогласных с официально разрешенными. В силу естественной усталости от террора и относительного личного добродушия после-сталинских правителей эти три опоры пошатнулись, после чего разрушение «социализма» и возвращение к нормальному порядку стало вопросом времени. И чем дольше это возвращение откладывалось, тем более уродливым должно было оно стать. Люди, которые еще смутно помнят, как пользоваться свободой, и и люди, потерявшие всякую привычку к независимости, проявят себя по-разному. Однако надо сказать, что поздне-советская интеллигенция выработала к 1991 г. то самое восторженно-апокалиптическое мировоззрение, каким отличались наши предки в царствование Николая II, и точно так же видела в себе силу света, поборающего тьму. «Тьмой» поздний большевизм, восстановивший в некоторой мере русскую образовательную систему, охранявший до известных пределов личность и собственность, назвать было никак нельзя. Скорее это было значительно ухудшенное и оглупленное переиздание русского самодержавия — в силу низкого развития правителей, истребления веками накопленной культурной почвы и опрощения всех форм жизни.
[3] Разжигание страстей, имеющих целью «новое небо и новую землю», вот смысл и отличительная черта «революции» — в отличие от обыкновенного политического переворота.
[4] Почему французский верующий класс сменил Писание на сочинения Руссо и Дидро? Потому что к XVIII столетию французы уже не имели живых религиозных интересов. Протестантское дело было проиграно. Сотни тысяч людей, сохранивших живую веру — французских кальвинистов, — покинули страну. Вера верующего класса направилась на предметы материальные…
[5] Легко было одному русскому историку литературы утверждать, что «власти надъ жизнью литература не имѣетъ». Какой народ создал идею расовой чистоты и расовой избранности, идею истребления не принадлежащих к избранным — тот от нее и пострадал. То, что библейское истребление целых народов, скорее всего — кровожадный миф, ничему не помешало. Вот пример воздействия идеи на жизнь!
[6] Э. Доддс. Язычник и христианин в смутное время.
Views: 37